Page 40 - Дворянское гнездо
P. 40
Перед отъездом Михалевич еще долго беседовал с Лаврецким, пророчил ему гибель,
если он не очнется, умолял его серьезно заняться бытом своих крестьян, ставил себя в
пример, говоря, что он очистился в горниле бед, – и тут же несколько раз назвал себя
счастливым человеком, сравнил себя с птицей небесной, с лилией долины…
– С черной лилией, во всяком случае, – заметил Лаврецкий.
– Э, брат, не аристократничай, – возразил добродушно Михалевич, – а лучше благодари
бога, что и в твоих жилах течет честная плебейская кровь. Но я вижу, тебе нужно теперь
какое-нибудь чистое, неземное существо, которое исторгло бы тебя из твоей апатии…
– Спасибо, брат, – промолвил Лаврецкий, – с меня будет этих неземных существ.
– Молчи, цынык ! – воскликнул Михалевич.
– «Циник», – поправил его Лаврецкий.
– Именно цынык, – повторил, не смущаясь, Михалевич.
Даже сидя в тарантасе, куда вынесли его плоский, желтый, до странности легкий
чемодан, он еще говорил; окутанный в какой-то испанский плащ с порыжелым воротником и
львиными лапами вместо застежек, он еще развивал свои воззрения на судьбы России и
водил смуглой рукой по воздуху, как бы рассеивая семена будущего благоденствия. Лошади
тронулись наконец… «Помни мои последние три слова, – закричал он, высунувшись всем
телом из тарантаса и стоя на балансе, – религия, прогресс, человечность!.. Прощай!» Голова
его, с нахлобученной на глаза фуражкой, исчезла. Лаврецкий остался один на крыльце – и
пристально глядел вдаль по дороге, пока тарантас не скрылся из виду. «А ведь он, пожалуй,
прав, – думал он, возвращаясь в дом, – пожалуй что я байбак». Многие из слов Михалевича
неотразимо вошли ему в душу, хоть он и спорил и не соглашался с ним. Будь только человек
добр, – его никто отразить не может.
XXVI
Два дня спустя Марья Дмитриевна, по обещанию, прибыла со всей своей молодежью в
Васильевское. Девочки побежали тотчас в сад, а Марья Дмитриевна томно прошлась по
комнатам и томно все похвалила. Визит свой Лаврецкому она считала знаком великого
снисхожденья, чуть не добрым поступком. Она приветливо улыбнулась, когда Антон и
Апраксея, по старинной дворовой привычке, подошли к ней к ручке, и расслабленным
голосом, в нос, попросила напиться чаю. К великой досаде Антона, надевшего вязаные белые
перчатки, чай подал приезжей барыне не он, а наемный камердинер Лаврецкого, не
понимавший, по словам старика, никаких порядков. Зато Антон за обедом взял свое: твердой
стопою стал он за кресло Марьи Дмитриевны – и уже никому не уступил своего места. Давно
не бывалое появление гостей в Васильевском и встревожило и обрадовало старика: ему было
приятно видеть, что с его барином хорошие господа знаются. Впрочем, не он один
волновался в тот день: Лемм волновался тоже. Он надел коротенький табачного цвета фрак с
острым хвостиком, туго затянул свой шейный платок и беспрестанно откашливался и
сторонился с приятным и приветливым видом. Лаврецкий с удовольствием заметил, что
сближение между им и Лизой продолжалось: она, как только вошла, дружелюбно протянула
ему руку. После обеда Лемм достал из заднего кармана фрака, куда он то и дело запускал
руку, небольшой сверток нотной бумаги и, сжав губы, молча положил его на фортепьяно.
Это был романс, сочиненный им накануне на старомодные немецкие слова, в которых
упоминалось о звездах. Лиза тотчас села за фортепьяно и разобрала романс… Увы! музыка
оказалась запутанной и неприятно напряженной; видно было, что композитор силился
выразить что-то страстное, глубокое, но ничего не вышло: усилие так и осталось одним
усилием. Лаврецкий и Лиза оба это почувствовали – и Лемм это понял: ни слова не сказав,
положил он свой романс обратно в карман и, в ответ на предложение Лизы сыграть его еще
раз, покачав только головой, значительно сказал: «Теперь – баста!» – сгорбился, съежился и
отошел.
К вечеру пошли всем обществом ловить рыбу. В пруде за садом водилось много