Page 43 - Дворянское гнездо
P. 43

XXVII

                     Между  тем  вечер  наступал,  и  Марья  Дмитриевна  изъявила  желание  возвратиться
               домой. Девочек с трудом оторвали от пруда, снарядили. Лаврецкий объявил, что проводит
               гостей до полдороги, и велел оседлать себе лошадь, Усаживая Марью Дмитриевну в карету,
               он хватился Лемма; но старика нигде не могли найти. Он тотчас исчез, как только кончилось
               уженье.  Антон,  с  замечательной  для  его  лет  силой,  захлопнул  дверцы  и  сурово  закричал:
               «Пошел,  кучер!»  –  Карета  тронулась.  На  задних  местах  помещались  Марья  Дмитриевна  и
               Лиза; на передних – девочки и горничная. Вечер стоял теплый и тихий, и окна с обеих сторон
               были  опущены.  Лаврецкий  ехал  рысью  возле  кареты  со  стороны  Лизы,  положив  руку  на
               дверцы  –  он  бросил  поводья  на  шею  плавно  бежавшей  лошади  –  и  изредка  меняясь
               двумя-тремя  словами  с  молодой  девушкой.  Заря  исчезла;  наступила  ночь,  а  воздух  даже
               потеплел. Марья Дмитриевна скоро задремала; девочки и горничная заснули тоже. Быстро и
               ровно катилась карета; Лиза наклонилась вперед; только что поднявшийся месяц светил ей в
               лицо, ночной пахучий ветерок дышал ей в глаза и щеки. Ей было хорошо. Рука ее опиралась
               на дверцы кареты рядом с рукою Лаврецкого. И ему было хорошо: он несся по спокойной
               ночной  теплыни,  не  спуская  глаз  с  доброго  молодого  лица,  слушая  молодой  и  в  шепоте
               звеневший  голос,  говоривший  простые,  добрые  вещи;  он  и  не  заметил,  как  проехал
               полдороги.  Он  не  захотел  будить  Марью  Дмитриевну,  пожал  слегка  руку  Лизы  и  сказал:
               «Ведь мы друзья теперь, не правда ли?» Она кивнула головой, он остановил лошадь. Карета
               покатилась  дальше,  тихонько  колыхаясь  и  ныряя;  Лаврецкий  отправился  шагом  домой.
               Обаянье летней ночи охватило его; все вокруг казалось так неожиданно странно и в то же
               время  так  давно  и  так  сладко  знакомо;  вблизи  и  вдали, –  а  далеко  было  видно,  хотя  глаз
               многого  не  понимал  из  того,  что  видел, –  все  покоилось;  молодая  расцветающая  жизнь
               сказывалась  в  самом  этом  покое.  Лошадь  Лаврецкого  бодро  шла,  мерно  раскачиваясь
               направо  и  налево;  большая  черная  тень  ее  шла  с  ней  рядом;  было  что-то  таинственно
               приятное в топоте ее копыт, что-то веселое и чудное в гремящем крике перепелов. Звезды
               исчезали  в  каком-то  светлом  дыме;  неполный  месяц  блестел  твердым  блеском;  свет  его
               разливался  голубым  потоком  по  небу  и  падал  пятном  дымчатого  золота  на  проходившие
               близко  тонкие  тучки;  свежесть  воздуха  вызывала  легкую  влажность  на  глаза,  ласково
               охватывала все члены, лилась вольною струею в грудь. Лаврецкий наслаждался и радовался
               своему наслаждению. «Ну, мы еще поживем, – думал он, – не совсем еще нас заела…» Он не
               договорил:  кто  или  что…  Потом  он  стал  думать  о  Лизе,  о  том,  что  вряд  ли  она  любит
               Паншина; что встреться он с ней при других обстоятельствах, – бог знает, что могло бы из
               этого выйти; что он понимает Лемма, хотя у ней «своих» слов нет. Да и это неправда: у ней
               есть  свои  слова…  «Не  говорите  об  этом  легкомысленно», –  вспомнилось  Лаврецкому.  Он
               долго ехал, понурив голову, потом выпрямился, медленно произнес:
                     И я сжег все, чему поклонялся, Поклонился всему, что сжигал… -
                     но тотчас же ударил лошадь хлыстом и скакал вплоть до дому.
                     Слезая с коня, оп в последний раз оглянулся с невольной благодарной улыбкой. Ночь,
               безмолвная,  ласковая  ночь,  лежала  на  холмах  и  на  долинах;  издали,  из  ее  благовонной
               глубины, бог знает откуда – с неба ли, с земли, – тянуло тихим и мягким теплом. Лаврецкий
               послал последний поклон Лизе и взбежал на крыльцо.
                     Следующий день прошел довольно вяло. С утра падал дождь; Лемм глядел исподлобья
               и все крепче и крепче стискивал губы, точно он давал себе зарок никогда не открывать их.
               Ложась  спать,  Лаврецкий  взял  с  собою  на  постель  целую  груду  французских  журналов,
               которые  уже  более  двух  недель  лежали  у  него  на  столе  нераспечатанные,  Он  принялся
               равнодушно рвать куверты и пробегать столбцы газет, в которых, впрочем, не было ничего
               нового. Он уже хотел бросить их – и вдруг вскочил с постели, как ужаленный. В фельетоне
               одной  из  газет  известный  уже  нам  мусье  Жюль  сообщал  своим  читателям  «горестную
               новость»:  прелестная,  очаровательная  москвитянка, –  писал  он,  одна  из  цариц  моды,
               украшение  парижских  салонов,  madame  de  Lavretzki  скончалась  почти внезапно, –  и весть
   38   39   40   41   42   43   44   45   46   47   48