Page 49 - Дуэль
P. 49
Открылась долина Желтой речки. От дождя речка стала шире и злее, и уж она не
ворчала, как прежде, а ревела. Начинался рассвет. Серое тусклое утро, и облака, бежавшие
на запад, чтобы догнать грозовую тучу, и горы, опоясанные туманом, и мокрые деревья —
всё показалось дьякону некрасивым и сердитым. Он умылся из ручья, прочел утренние
молитвы, и захотелось ему чаю и горячих пышек со сметаной, которые каждое утро подают у
тестя к столу. Вспомнилась ему дьяконица и «Невозвратное», которое она играет на
фортепиано. Что она за женщина? Дьякона познакомили, сосватали и женили на ней в одну
неделю; пожил он с нею меньше месяца и его командировали сюда, так что он и не разобрал
до сих пор, что она за человек. А все-таки без нее скучновато.
«Надо ей письмишко написать»… — думал он.
Флаг на духане размок от дождя и повис, и сам духан с мокрой крышей казался темнее
и ниже, чем он был раньше. Около дверей стояла арба; Кербалай, каких-то два абхазца и
молодая татарка в шароварах, должно быть жена или дочь Кербалая, выносили из духана
мешки с чем-то и клали их в арбу на кукурузовую солому. Около арбы, опустив головы,
стояла пара ослов. Уложив мешки, абхазцы и татарка стали накрывать их сверху соломой, а
Кербалай принялся поспешно запрягать ослов. «Контрабанда, пожалуй», — подумал дьякон.
Вот поваленное дерево с высохшими иглами, вот черное пятно от костра. Припомнился
пикник со всеми его подробностями, огонь, пение абхазцев, сладкие мечты об архиерействе
и крестном ходе… Черная речка от дождя стала чернее и шире. Дьякон осторожно прошел по
жидкому мостику, до которого уже дохватывали грязные волны своими гривами, и взобрался
по лесенке в сушильню.
«Славная голова! — думал он, растягиваясь на соломе и вспоминая о фон Корене. —
Хорошая голова, дай бог здоровья. Только в нем жестокость есть…»
За что он ненавидит Лаевского, а тот его? За что они будут драться на дуэли? Если бы
они с детства знали такую нужду, как дьякон, если бы они воспитывались в среде
невежественных, черствых сердцем, алчных до наживы, попрекающих куском хлеба, грубых
и неотесанных в обращении, плюющих на пол и отрыгивающих за обедом и во время
молитвы, если бы они с детства не были избалованы хорошей обстановкой жизни и
избранным кругом людей, то как бы они ухватились друг за друга, как бы охотно прощали
взаимно недостатки и ценили бы то, что есть в каждом из них. Ведь даже внешне
порядочных людей так мало на свете! Правда, Лаевский шалый, распущенный, странный, но
ведь он не украдет, не плюнет громко на пол, не попрекнет жену: «лопаешь, а работать не
хочешь», не станет бить ребенка вожжами или кормить своих слуг вонючей солониной —
неужели этого недостаточно, чтобы относиться к нему снисходительно? К тому же, ведь он
первый страдает от своих недостатков, как больной от своих ран. Вместо того, чтобы от
скуки и но какому-то недоразумению искать друг в друге вырождения, вымирания,
наследственности и прочего, что мало понятно, не лучше ли им спуститься пониже и
направить ненависть и гнев туда, где стоном гудят целые улицы от грубого невежества,
алчности, попреков, нечистоты, ругани, женского визга…
Послышался стук экипажа и прервал мысли дьякона. Он выглянул в дверь и увидел
коляску, а в ней троих: Лаевского, Шешковского и начальника почтово-телеграфной
конторы.
— Стоп! — сказал Шешковский.
Все трое вылезли из коляски и посмотрели друг на друга.
— Их еще нет, — сказал Шешковский, стряхивая с себя грязь. — Что ж? Пока суд да
дело, пойдем поищем удобного места. Здесь повернуться негде.
Они пошли дальше вверх по реке и скоро скрылись аз виду. Кучер-татарин сел в
коляску, склонил голову на плечо и заснул. Подождав минут десять, дьякон вышел из
сушильни и, снявши черную шляпу, чтобы его не заметили, приседая и оглядываясь, стал
пробираться по берегу меж кустами и полосами кукурузы; с деревьев и с кустов сыпались на
него крупные капли, трава и кукуруза были мокры.