Page 41 - Обыкновенная история
P. 41
задумчивости, первым признаком закравшейся в душу недоверчивости и, может быть,
единственным следствием уроков дяди и беспощадного анализа, которому тот подвергал все,
что проносилось в глазах и в сердце Александра. Александр усвоил наконец и такт, то есть
уменье обращаться с людьми. Он не бросался всем на шею, особенно с тех пор, как человек,
склонный к искренним излияниям, несмотря на предостережение дяди, обыграл его два раза,
а человек с твердым характером и железной волей перебрал у него немало денег взаймы. И
другие люди и случаи много помогли этому. В одном месте он замечал, как исподтишка
смеялись над его юношескою восторженностью и прозвали романтиком. В другом – едва
8
обращали на него внимание, потому что от него никому не было ni chaud, ni froid . Он не
давал обедов, не держал экипажа, не играл в большую игру. Прежде у Александра болело и
ныло сердце от этих стычек розовых его мечтаний с действительностью. Ему не приходило в
голову спросить себя: «Да что же я сделал отличного, чем отличился от толпы? Где мои
заслуги и за что должны замечать меня?» А между тем самолюбие его страдало.
Потом он стал понемногу допускать мысль, что в жизни, видно, не всё одни розы, а
есть и шипы, которые иногда покалывают, но слегка только, а не так, как рассказывает
дядюшка. И вот он начал учиться владеть собою, не так часто обнаруживал порывы и
волнения и реже говорил диким языком, по крайней мере при посторонних.
Но все еще, к немалому горю Петра Иваныча, он далеко был от холодного разложения
на простые начала всего, что волнует и потрясает душу человека. О приведении же в ясность
всех тайн и загадок сердца он не хотел и слушать.
Петр Иваныч даст ему утром порядочный урок, Александр выслушает, смутится или
глубоко задумается, а там поедет куда-нибудь на вечер и воротится сам не свой; дня три
ходит как шальной – и дядина теория пойдет вся к черту. Обаяние и чад бальной сферы, гром
музыки, обнаженные плечи, огонь взоров, улыбка розовых уст не дадут ему уснуть целую
ночь. Ему мерещится то талия, которой он касался руками, то томный, продолжительный
взор, который бросили ему, уезжая, то горячее дыхание, от которого он таял в вальсе, или
разговор вполголоса у окна, под рев мазурки, когда взоры так искрились, язык говорил бог
знает что. И сердце его билось; он с судорожным трепетом обнимал подушку и долго
ворочался с боку на бок.
«Где же любовь? О, любви, любви жажду! – говорил он, – и скоро ли придет она? когда
настанут эти дивные минуты, эти сладостные страдания, трепет блаженства, слезы…» – и
проч.
На другой день он являлся к дяде.
– Какой, дядюшка, вчера был вечер у Зарайских! – говорил он, погружаясь в
воспоминания о бале.
– Хорош?
– О, дивный!
– Порядочный ужин был?
– Я не ужинал.
– Как так? В твои лета не ужинать, когда можно! Да ты, я вижу, не шутя привыкаешь к
здешнему порядку, даже уж слишком. Что ж, там все прилично было? туалет, освещение…
– Да-с.
– И народ порядочный?
– О да! очень порядочный. Какие глаза, плечи!
– Плечи? у кого?
– Ведь вы про них спрашиваете?
– Про кого?
– Да про девиц.
– Нет, я не спрашивал про них; но все равно – много было хорошеньких?
8 ни тепло, ни холодно (франц.)