Page 15 - Обломов
P. 15

Изображают они вора, падшую женщину, — говорил он, — а человека-то забывают или не
               умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте
               разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию.
                     — Что  же,  природу  прикажете  изображать:  розы,  соловья  или  морозное  утро,  между
               тем  как  все  кипит,  движется  вокруг?  Нам  нужна  одна  голая  физиология  общества,  не  до
               песен нам теперь…
                     — Человека, человека давайте мне! — говорил Обломов. — Любите его…
                     — Любить  ростовщика,  ханжу,  ворующего  или  тупоумного  чиновника  —  слышите?
               Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! — горячился Пенкин. — Нет, их
               надо карать, извергнуть из гражданской среды, из общества…
                     — Извергнуть из гражданской среды! — вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав
               перед Пенкиным. — Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее
               начало, что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как
               вы  извергнете  из  круга  человечества,  из  лона  природы,  из  милосердия  божия? —  почти
               крикнул он с пылающими глазами.
                     — Вон куда хватили! — в свою очередь, с изумлением сказал Пенкин.
                     Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и
               медленно лег на диван.
                     Оба погрузились в молчание.
                     — Что ж вы читаете? — спросил Пенкин.
                     — Я… да все путешествия больше.
                     Опять молчание.
                     — Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес… — спросил Пенкин.
                     Обломов сделал отрицательный знак головой.
                     — Ну, я вам свой рассказ пришлю?
                     Обломов кивнул в знак согласия.
                     — Однако  мне  пора  в  типографию! —  сказал  Пенкин. —  Я,  знаете,  зачем  пришел  к
               вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф, у меня коляска. Мне завтра надо статью
               писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне,
               веселее бы было. Поедемте…
                     — Нет, нездоровится, — сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, — сырости
               боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили… У
               меня два несчастья…
                     — Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью
               писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.
                     — До свиданья, Пенкин.
                     «Ночью  писать, —  думал  Обломов, —  когда  же  спать-то?  А  подь,  тысяч  пять  в  год
               заработает!  Это  хлеб!  Да  писать-то  все,  тратить  мысль,  душу  свою  на  мелочи,  менять
               убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть,
               гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как
               машина: пиши завтра, послезавтра, праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда
               же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
                     Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и пера не видать,
               и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный младенец, что не разбрасывается,
               не продает ничего…
                     «А письмо старосты, а квартира?» — вдруг вспомнил он и задумался.
                     Но вот опять звонят.
                     — Что это сегодня за раут у меня? — сказал Обломов и ждал, кто войдет.
                     Вошел  человек  неопределенных  лет,  с  неопределенной  физиономией,  в  такой  поре,
               когда  трудно  бывает  угадать  лета,  не  красив  и  не  дурен,  не  высок  и  не  низок  ростом,  не
               блондин и не брюнет. Природа не дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни
               хорошей. Его многие называли Иваном Иванычем, другие — Иваном Васильичем, третьи —
   10   11   12   13   14   15   16   17   18   19   20