Page 99 - Обломов
P. 99

Кого не любишь, кто не хорош, с тем не обмакнешь хлеба в солонку. В глазах собеседников
               увидишь  симпатию,  в  шутке  искренний,  незлобный  смех…  Все  по  душе!  Что  в  глазах,  в
               словах, то и на сердце! После обеда мокка, гавана на террасе…
                     — Ты мне рисуешь одно и то же, что бывало у дедов и отцов.
                     — Нет,  не  то, —  отозвался  Обломов,  почти  обидевшись, —  где  же  то?  Разве  у  меня
               жена  сидела  бы  за  вареньями  да  за  грибами?  Разве  считала  бы  тальки  да  разбирала
               деревенское  полотно?  Разве  била  бы  девок  по  щекам?  Ты  слышишь:  ноты,  книги,  рояль,
               изящная мебель?
                     — Ну, а ты сам?
                     — И сам я прошлогодних бы газет не читал, в колымаге бы не ездил, ел бы не лапшу и
               гуся, а выучил бы повара в английском клубе или у посланника.
                     — Ну, потом?
                     — Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую
               рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так
               блаженствовали  бы  вплоть  до  окрошки  и  бифштекса.  Мужики  идут  с  поля,  с  косами  на
               плечах,  там  воз  с  сеном  проползет,  закрыв  всю  телегу  и  лошадь,  вверху,  из  кучи,  торчит
               шапка мужика с цветами да детская головка, там толпа босоногих баб, с серпами, голосят…
               Вдруг завидели господ, притихли, низко кланяются. Одна из них, с загорелой шеей, с голыми
               локтями,  с  робко  опущенными,  но  лукавыми  глазами,  чуть-чуть,  для  виду  только,
               обороняется от барской ласки, а сама счастлива… тс!.. жена чтоб не увидела, боже сохрани!
                     И сам Обломов и Штольц покатились со смеху.
                     — Сыро в поле, — заключил Обломов, — темно, туман, как опрокинутое море, висит
               над  рожью,  лошади  вздрагивают  плечом  и  бьют  копытами:  пора  домой.  В  доме  уж
               засветились огни, на кухне стучат в пятеро ножей, сковорода грибов, котлеты, ягоды… тут
               музыка…  Casta  diva…  Casta  diva! —  запел  Обломов. —  Не  могу  равнодушно  вспомнить
               Casta diva, — сказал он, пропев начало каватины, — как выплакивает сердце эта женщина!
               Какая грусть заложена в эти звуки!.. И никто не знает ничего вокруг… Она одна… Тайна
               тяготит ее, она вверяет ее луне…
                     — Ты  любишь  эту  арию?  Я  очень  рад,  ее  прекрасно  поет  Ольга  Ильинская.  Я
               познакомлю  тебя  —  вот  голос,  вот  пение!  Да  и  сама  она  что  за  очаровательное  дитя!
               Впрочем, может быть я пристрастно сужу: у меня к ней слабость… Однакож не отвлекайся,
               не отвлекайся, — прибавил Штольц, — рассказывай!
                     — Ну, —  продолжал  Обломов. —  что  еще?..  Да  тут  и  все!..  Гости  расходятся  по
               флигелям, по павильонам, а завтра разбрелись: кто удить, кто с ружьем, а кто так, просто,
               сидит себе…
                     — Просто, ничего в руках? — спросил Штольц.
                     — Чего  тебе  надо?  Ну,  носовой  платок,  пожалуй.  Что  ж,  тебе  не  хотелось  бы  так
               пожить? — спросил Обломов. — А? Это не жизнь?
                     — И весь век так? — спросил Штольц.
                     — До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь!
                     — Нет, это не жизнь!
                     — Как не жизнь? Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного,
               страдальческого лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о
               докладах,  о  приеме  у  министра,  о  чинах,  о  прибавке  столовых  денег.  А  всё  разговоры  по
               душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры — уж это одно чего стоит! И
               это не жизнь?
                     — Это не жизнь! — упрямо повторил Штольц.
                     — Что ж это, по-твоему?
                     — Это…  (Штольц  задумался  и  искал,  как  назвать  эту  жизнь.)  Какая-то…
               обломовщина, — сказал он наконец.
                     — О-бло-мовщина! —  медленно  произнес  Илья  Ильич,  удивляясь  этому  странному
               слову и разбирая его по складам. — Об-ло-мов-щина!
   94   95   96   97   98   99   100   101   102   103   104