Page 51 - Преступление и наказание
P. 51

опять в ее собственном чайнике.
                     — Эк ведь спит! — вскричала она с негодованием, — и всё-то он спит!
                     Он приподнялся с усилием. Голова его болела; он встал было на ноги, повернулся в
               своей каморке и упал опять на диван.
                     — Опять спать! — вскричала Настасья, — да ты болен, что ль?
                     Он ничего не отвечал.
                     — Чаю-то хошь?
                     — После, —  проговорил  он  с  усилием,  смыкая  опять  глаза  и  оборачиваясь  к  стене.
               Настасья постояла над ним.
                     — И впрямь, может, болен, — сказала она, повернулась и ушла.
                     Она  вошла  опять  в  два  часа,  с  супом.  Он  лежал  как  давеча.  Чай  стоял  нетронутый.
               Настасья даже обиделась и с злостью стала толкать его.
                     — Чего дрыхнешь! — вскричала она, с отвращением смотря на него. Он приподнялся и
               сел, но ничего не сказал ей и глядел в землю.
                     — Болен аль нет? — спросила Настасья, и опять не получила ответа.
                     — Ты  хошь  бы  на  улицу  вышел, —  сказала  она,  помолчав, —  тебя  хошь  бы  ветром
               обдуло. Есть-то будешь, что ль?
                     — После, — слабо проговорил он, — ступай! — и махнул рукой.
                     Она постояла еще немного, с состраданием посмотрела на него и вышла.
                     Через несколько минут он поднял глаза и долго смотрел на чай и на суп. Потом взял
               хлеб, взял ложку и стал есть.
                     Он съел немного, без аппетита, ложки три-четыре, как бы машинально. Голова болела
               меньше.  Пообедав,  протянулся  он  опять  на  диван,  но  заснуть  уже  не  мог,  а  лежал  без
               движения, ничком, уткнув лицо в подушку. Ему всё грезилось, и всё странные такие были
               грезы: всего чаще представлялось ему, что он где-то в Африке, в Египте, в каком-то оазисе.
               Караван  отдыхает,  смирно  лежат  верблюды;  кругом  пальмы  растут  целым  кругом;  все
               обедают. Он же всё пьет воду, прямо из ручья, который тут же, у бока, течет и журчит. И
               прохладно так, и чудесная-чудесная такая голубая вода, холодная, бежит по разноцветным
               камням  и  по  такому  чистому  с  золотыми  блестками  песку…  Вдруг  он  ясно  услышал,  что
               бьют часы. Он вздрогнул, очнулся, приподнял голову, посмотрел в окно, сообразил время и
               вдруг вскочил, совершенно опомнившись, как будто кто его сорвал с дивана. На цыпочках
               подошел  он  к  двери,  приотворил  ее  тихонько  и  стал  прислушиваться  вниз  на  лестницу.
               Сердце его страшно билось. Но на лестнице было всё тихо, точно все спали… Дико и чудно
               показалось ему, что он мог проспать в таком забытьи со вчерашнего дня и ничего еще не
               сделал, ничего не приготовил… А меж тем, может, и шесть часов било… И необыкновенная
               лихорадочная  и  какая-то  растерявшаяся  суета  охватила  его  вдруг,  вместо  сна  и  отупения.
               Приготовлений,  впрочем,  было немного.  Он напрягал  все  усилия,  чтобы  всё  сообразить  и
               ничего  не  забыть;  а  сердце  всё  билось,  стукало  так,  что  ему  дышать  стало  тяжело.
               Во-первых,  надо  было  петлю  сделать  и  к  пальто пришить  —  дело минуты.  Он  полез  под
               подушку и отыскал в напиханном под нее белье одну, совершенно развалившуюся, старую,
               немытую свою рубашку. Из лохмотьев ее он выдрал тесьму, в вершок шириной и вершков в
               восемь длиной. Эту тесьму сложил он вдвое, снял с себя свое широкое, крепкое, из какой-то
               толстой  бумажной  материи  летнее  пальто  (единственное  его  верхнее  платье)  и  стал
               пришивать оба конца тесьмы под левую мышку изнутри. Руки его тряслись пришивая, но он
               одолел  и  так,  что  снаружи  ничего  не  было  видно,  когда он опять  надел  пальто.  Иголка  и
               нитки были у него уже давно приготовлены и лежали в столике, в бумажке. Что же касается
               петли,  то  это  была очень  ловкая  его  собственная  выдумка:  петля  назначалась  для  топора.
               Нельзя же было по улице нести топор в руках. А если под пальто спрятать, то все-таки надо
               было  рукой  придерживать,  что  было  бы  приметно.  Теперь  же,  с  петлей,  стоит  только
               вложить в нее лезвие топора, и он будет висеть спокойно, под мышкой изнутри, всю дорогу.
               Запустив же руку в боковой карман пальто, он мог и конец топорной ручки придерживать,
               чтоб  она  не  болталась;  а  так  как  пальто  было  очень  широкое,  настоящий  мешок,  то  и  не
   46   47   48   49   50   51   52   53   54   55   56