Page 1 - Хождение по мукам. Восемнадцатый год
P. 1
1
Все было кончено. По опустевшим улицам притихшего Петербурга морозный ветер гнал
бумажный мусор – обрывки военных приказов, театральных афиш, воззваний к «совести
и патриотизму» русского народа. Пестрые лоскуты бумаги, с присохшим на них
клейстером, зловеще шурша, ползли вместе со снежными змеями поземки.
Это было все, что осталось от еще недавно шумной и пьяной сутолоки столицы. Ушли
праздные толпы с площадей и улиц. Опустел Зимний дворец, пробитый сквозь крышу
снарядом с «Авроры». Бежали в неизвестность члены Временного правительства,
влиятельные банкиры, знаменитые генералы… Исчезли с ободранных и грязных улиц
блестящие экипажи, нарядные женщины, офицеры, чиновники, общественные деятели
со взбудораженными мыслями. Все чаще по ночам стучал молоток, заколачивая досками
двери магазинов. Кое-где на витринах еще виднелись: там – кусочек сыру, там –
засохший пирожок. Но это лишь увеличивало тоску по исчезнувшей жизни. Испуганный
прохожий жался к стене, косясь на патрули – на кучи решительных людей, идущих с
красной звездой на шапке и с винтовкой, дулом вниз, через плечо.
Северный ветер дышал стужей в темные окна домов, залетал в опустевшие подъезды,
выдувая призраки минувшей роскоши. Страшен был Петербург в конце семнадцатого
года.
Страшно, непонятно, непостигаемо. Все кончилось. Все было отменено. Улицу,
выметенную поземкой, перебегал человек в изодранной шляпе, с ведерком и кистью. Он
лепил новые и новые листочки декретов, и они ложились белыми заплатками на вековые
цоколи домов. Чины, отличия, пенсии, офицерские погоны, буква ять, бог, собственность
и само право жить как хочется – отменялось. Отменено! Из-под шляпы свирепо
поглядывал наклейщик афиш туда, где за зеркальными окнами еще бродили по
холодным покоям обитатели в валенках, в шубах, – заламывая пальцы, повторяли:
– Что же это? Что будет? Гибель России, конец всему… Смерть!..
Подходя к окнам, видели: наискосок, у особняка, где жило его
высокопревосходительство и где, бывало, городовой вытягивался, косясь на серый
фасад, – стоит длинная фура, и какие-то вооруженные люди выносят из настежь
распахнутых дверей мебель, ковры, картины. Над подъездом – кумачовый флажок, и тут
же топчется его высокопревосходительство, с бакенбардами, как у Скобелева, в легком
пальтишке, и седая голова его трясется. Выселяют! Куда в такую стужу? А куда
хочешь… Это – высокопревосходительство-то, нерушимую косточку государственного
механизма!
Настает ночь. Черно – ни фонаря, ни света из окон. Угля нет, а, говорят, Смольный залит
светом, и в фабричных районах – свет. Над истерзанным, простреленным городом воет
вьюга, насвистывает в дырявых крышах: «Быть нам пу-у-усту». И бухают выстрелы во
тьме. Кто стреляет, зачем, в кого? Не там ли, где мерцает зарево, окрашивает снежные
облака? Это горят винные склады… В подвалах, в вине из разбитых бочек, захлебнулись
люди… Черт с ними, пусть горят заживо!
О, русские люди, русские люди!
Русские люди, эшелон за эшелоном, валили миллионными толпами с фронта домой, в
деревни, в степи, в болота, в леса… К земле, к бабам… В вагонах с выбитыми окнами
стояли вплотную, густо, не шевелясь, так что и покойника нельзя было вытащить из
тесноты, выкинуть в окошко. Ехали на буферах, на крышах. Замерзали, гибли под
колесами, проламывали головы на габаритах мостов. В сундучках, в узлах везли добро,
что попадалось под руку, – все пригодится в хозяйстве: и пулемет, и замок от орудия, и
барахло, взятое с мертвеца, и ручные гранаты, винтовки, граммофон и кожа, срезанная с
вагонной койки. Не везли только денег – этот хлам не годился даже вертеть козьи
ножки.
Медленно ползли эшелоны по российским равнинам. Останавливались в изнеможении у
станции с выбитыми окнами, сорванными дверями. Матерным ревом встречали эшелоны
каждый вокзал. С крыш соскакивали серые шинели, щелкая затворами винтовок,
кидались искать начальника станции, чтобы тут же прикончить прихвостня мировой