Page 140 - Хождение по мукам. Восемнадцатый год
P. 140
Деникин въезжает в Кремль на белом коне… Да, да, все это понятно. Но дальше-то что, –
самое-то главное? Про Учредительное собрание, например, неприлично было и говорить
среди офицеров. Значит: гимн мертвецу?
Что же увлекло этих людей на борьбу и смерть? Рощин жмурился… Подставлять грудь
под пули и пить спирт в теплушках уже не было героизмом, – устарело. Этим занимались
и храбрые и трусы. Преодоление страха смерти вошло в обиход, жизнь стала дешевой.
Героизм был в отречении от себя во имя веры и правды. Но тут опять жмурки, без конца
жмурки… В какую правду верили его однополчане? В какую правду верил он сам? В
великую трагическую историю России? Но это была истина, а не правда. Правда – в
движении, в жизни, – не в перелистанных страницах пыльного фолианта, а в том, что
течет в грядущее.
Во имя какой правды (если не считать московского колокольного звона, белого коня,
цветов на штыках и прочее) нужно убивать русских мужиков? Этот вопрос начинал
шататься в сознании Вадима Петровича, зыбиться, как отражение в воде, куда бросили
камень. Тут-то и начиналось его мучительное расщепление. Он был чужой среди
однополчан, «красные подштанники», «едва ли не большевичок».
Все чаще с горящими от стыда ушами он вспоминал последний разговор с Катей. Она
сжимала руки, задыхалась от волнения, будто из-под ног Вадима Петровича сыпались
камешки в пропасть. «Нужно делать что-то совсем другое, Вадим, Вадим!!»
Ему еще трудно было сознаться, что Катя, должно быть, права, что он безнадежно
запутывается, что все меньше понимает – откуда берется, растет, как кошмар, сила
«взбунтовавшейся черни», что сгоряча объяснять, будто народ обманут большевиками, –
глупо до ужаса, потому что еще неизвестно, кто кого призвал: большевики революцию
или народ большевиков, что ему сейчас больше некого обвинять, – разве самого себя.
Катя была права во всем. Из старой жизни она унесла в эти смутные времена одну
защиту, одно сокровище – любовь и жалость. Он вспоминал, как она шла по Ростову, в
платочке, с узелком, – кроткая спутница его жизни… Милая, милая, милая… Положить
голову на ее колени, прижать к лицу ее нежные руки, сказать только: «Катя, я
изнемог…» Но нелепая гордость сковывала Вадима Петровича. На пыльной улице
станицы, в строю, в офицерском собрании появлялась его худая фигура, будто затянутая
в железный корсет, голова, совсем уже седая, высокомерно поднята… «Елочки
точеные, – говорили про него, – тон держит, подумаешь – лейб-гвардеец, сволочь
пехотная…»
Он послал Кате два коротеньких письма, но ответа не получил. Тогда он решил написать
подполковнику Тетькину. Но в это время пришел отпуск, и Вадим Петрович сейчас же
выехал в Ростов.
В полдень с вокзала взял извозчика. Город нельзя было узнать. Садовая улица чисто
выметена, деревья подстрижены, нарядные женщины, все в белом, гуляя по теневой
стороне, отражаются в зеркальных окнах магазинов.
Рощин вертелся на извозчике, ища глазами Катю. Что за черт? Женщины, как из
забытого сна, – а шляпках со старомодными перьями, в панамах, белых шарфах… Белые
ножки летят по вымытому мрачными дворниками асфальту, ни одного пятнышка крови
на этих белых чулочках. Так вот зачем стоит заслон в Великокняжеской! Четвертую
неделю бьется Деникин с красными полчищами! Вот она – простая, «как апельсин»,
правда белой войны!
Рощин горько усмехнулся. На перекрестках стояли немцы в тошно знакомых серо-
зеленых мундирах, в новеньких фуражках – свои, домашние! Ах, вот один выбросил из
глаза монокль, целует руку высокой смеющейся красавице в белом…
– Извозчик, поторапливайся!
Подполковник Тетькин стоял у ворот своего дома. Вадим Петрович, подъезжая,
выскочил из пролетки и увидел, что Тетькин пятится, глаза его округляются, вылезают,
толстенькая рука поднялась и замахала на Рощина, будто открещиваясь.