Page 374 - Архипелаг ГУЛаг
P. 374
откалывать театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно
крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и по работягам
и рычит: «Так Наполеон шёл в Москву за табаком!» Разжившись табаку, он возвращается
той же дорогой, наступая и переступая: «Так Наполеон убегал в Париж!» Каждая выходка
блатных настолько поразительна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув
рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптёрку ночная
смена. Их выводят к десяти, поспать бы теперь! — но в одиннадцатом часу возвращается
дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идёт за вещами в каптёрку,
ужинает. Может быть, только с половины двенадцатого изнеможенный лагерь спит.
Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким лагерем и
над сонной колхозной округой, где старики хорошо ещё помнят перезвоны истринских
колоколов. Может быть, и наш лагерный сереброголосый колокол — из монастыря и ещё
там привык по первым петухам поднимать иноков на молитву и труд.
«Подъём, первая смена!» — кричит надзиратель в каждой комнате. Голова, хмельная от
недосыпу, ещё не размежен–ные глаза— какое тебе умывание! а одеваться не надо, ты так и
спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда, ещё шатаясь от сна. Каждый толкается и
уверенно знает, чего он хочет, одни спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты
бродишь как лунатик, при тусклых лампах и в пару баланды не видя, где получить тебе то и
другое. Наконец получил— пятьсот пятьдесят пиршественных граммов хлеба и глиняную
миску с чем–то горячим чёрным. Это— чёрные щи, щи из крапивы. Чёрные тряпки
вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира. Ни даже
соли: крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, так её потому и совсем не кладут:
если табак— лагерное золото, то соль— лагерное серебро, повара приберегают её.
Выворачивающее зелье— крапивная непосоленная баланда! — ты и голоден, а всё никак не
вольёшь её в себя.
Подними глаза. Не к небу, под потолок. Уже глаза привыкли к тусклым лампам и
разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно–красными буквами на обойной
бумаге:
«Кто не работает — тот не ест!»
И дрожь ударяет в грудь. О, мудрецы из Кулыурно–Воспи–тательной Части! Как вы
были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический лозунг — для
лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано: «Трудящийся достоин пропитания».
Но во Второзаконии сказано: «Не заграждай рта волу молотящему».
А у вас — восклицательный знак! Спасибо вам от молотящего вола! Теперь я буду
знать, что мою потончавшую шею вы сжимаете вовсе не от нехватки, что вы душите меня не
просто из жадности — а из светлого принципа грядущего общества! Только не вижу я в
лагере, чтоб ели работающие. И не вижу я в лагере, чтоб неработающие— голодали.
Светает. Бледнеет предутреннее августовское небо. Только самые яркие звёзды ещё
видны на нём. На юго–востоке, над заводом, куда нас поведут сейчас, — Процион и
Сириус — альфы Малого и Большого Пса. Всё покинуло нас, даже небо заодно с
тюремщиками: псы на небе, как и на земле, на сворках у конвоиров. Собаки лают в
бешенстве, подпрыгивают, хотят досягнуть до нас. Славно они натренированы на
человеческое мясо.
Первый день в лагере! И врагу не желаю я этого дня! Мозги пластами смещаются от
невместимости всего жестокого. Как будет? как будет со мной? — точит и точит голову, а
работу дают новичкам самую бессмысленную, чтоб только занять их, пока разберутся.
Бесконечный день. Носишь носилки или откатываешь тачки, и с каждой тачкой только на
пять, на десять минут убавляется день, и голова для того одного и свободна, чтоб
размышлять: как будет? как будет?
Мы видим бессмысленность перекатки этого мусора, стараемся болтать между
тачками. Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы отдали им — а как
же катать их восемь лет? Мы стараемся говорить о чём–нибудь, в чём почувствовать свою