Page 379 - Архипелаг ГУЛаг
P. 379
мялись, говорили, что меня ещё нет в списке ИТР, но всякий раз кормили, потом даже молча,
так что я сам поверил, что я — в списке. Как я после обдумал — я был для кухни фигурой
ещё неясной: едва приехав, сразу вознёсся; держался гордо, ходил в военном. Такой человек,
свободное дело, станет ещё через неделю старшим нарядчиком, или старшим бухгалтером
зоны, или врачом (в лагере всё возможно!) — и тогда они будут в моих руках. И хотя на
самом деле завод ещё только испытывал меня и ни в какой список не включал — кухня
кормила меня на всякий случай. Но за сутки до моего падения, когда ещё и завод не знал,
лагерная кухня уже всё знала и хлопнула мне дверцей в морду: я оказался дешёвый фраер. В
этом маленьком эпизоде — воздух лагерного мира.
Это столь частое человеческое желание выделиться одеждой на самом деле раскрывает
нас, особенно под зоркими лагерными взглядами. Нам кажется, что мы одеваемся, а на
самом деле мы обнажаемся, мы показываем, чего мы стоим. Я не понимал, что моя военная
форма стоит матронинской красной косынки. И недреманный глаз из укрытия всё это
высмотрел. И прислал за мной как–то дневального. Лейтенант вызывает, вот сюда, в
отдельную комнату.
Молодой лейтенант разговаривал очень приятно. В уютной чистой комнате были
только он и я. Светило предзакатное солнышко, ветер отдувал занавеску. Он усадил меня. Он
почему–то предложил мне написать автобиографию — и не мог сделать предложения
приятнее. После протоколов следствия, где я себя оплёвывал как антисоветского клеветника,
после унижения воронков и пересылок, после конвоя и тюремного надзора, после блатных и
придурков, отказавшихся видеть во мне бывшего капитана нашей славной Красной армии,
вот я сидел за столом и никем не понукаемый, под доброжелательным взглядом
симпатичного лейтенанта писал в меру густыми чернилами по отличной гладкой бумаге,
которой в лагере нет, что я был капитан, что я командовал батареей, что у меня были
какие–то ордена. И от одного того, что я писал, ко мне возвращалась, кажется, моя личность,
моё «я». (Да, мой гносеологический субъект «я»! А ведь я всё–таки был из универсантов, из
гражданских, в армии человек случайный. Представим же, как неискоренимо это в
кадровике — требовать к себе уважения.) И лейтенант, прочтя автобиографию, совершенно
был доволен: «Так вы — советский человек, правда?» Ну правда же, ну конечно же, отчего
же нет? Как приятно воспрять из грязи и праха— и снова стать советским человеком—
половина свободы.
Лейтенант попросил зайти к нему через пять дней. За эти пять дней, однако, мне
пришлось расстаться с моей военной формой, потому что дурно в ней копать глину.
Гимнастёрку и галифе я спрятал в свой чемодан, а в лагерной каптёрке получил латаное
линялое тряпьё, выстиранное будто после года лёжки в мусорном ящике. Это — важный
шаг, хотя я ещё не сознаю его значения: душа у меня ещё не зэковская, но вот шкура
становится зэковской. Бритый наголо, терзаемый голодом и теснимый врагами, скоро я
приобрету и зэковский взгляд: неискренний, недоверчивый, всё замечающий.
В таком–то виде и иду я через пять дней к оперуполномоченному, всё ещё не понимая,
к чему он прицелился. Но уполномоченного не оказывается на месте. Он вообще перестаёт
приезжать. (Он уже знает, а мы не знаем: ещё через неделю нас всех расформируют, а в
Новый Иерусалим вместо нас привезут немцев.) Так я избегаю увидеть лейтенанта.
Мы обсуждали с Гаммеровым и с Ингалом — зачем это я писал автобиографию, и не
догадались, дети, что это уже первый коготь хищника, запущенный в наше гнездо. А между
тем такая ясная картинка: в новом этапе приехало трое молодых людей, и всё время они о
чём–то между собой рассуждают, спорят, а один из них— чёрный, круглый, хмурый, с
маленькими усиками, тот, что устроился в бухгалтерии, ночами не спит и на нарах у себя
что–то пишет, пишет и прячет. Конечно, можно наслать и вырвать, что он там прячет, но
чтоб не спугивать — проще узнать обо всём у того из них, кто ходит в галифе. Он, очевидно,
армейский и советский человек и поможет духовному надзору.
Жора Ингал, не устающий днём на работе, действительно положил первые полночи не
спать — и так отстоять непленён–ность творческого духа. У себя на верхнем щите вагонки,