Page 76 - Архипелаг ГУЛаг
P. 76
рассказывать о лагерных порядках.)
И что же? Наша привычка к покорности, наша согнутая (или сломленная) спина не
давали нам ни отказаться, ни возмутиться этим бандитским методом хоронить концы.
Мы утеряли меру свободы. Нам нечем определить, где она начинается и где кончается.
С нас берут, берут, берут эти нескончаемые подписки о неразглашении все, кому не лень.
Мы уже не уверены: имеем ли мы право рассказывать о событиях своей собственной
жизни?
Глава 4. ГОЛУБЫЕ КАНТЫ
Во всей этой протяжке между шестерёнок великого Ночного Заведения, где
перемалывается наша душа, а уж мясо свисает, как лохмотья оборванца, — мы слишком
страдаем, углублены в свою боль слишком, чтобы взглядом просвечивающим и пророческим
посмотреть на бледных ночных катов, терзающих нас. Внутреннее переполнение горя
затопляет нам глаза — а то какие бы мы были историки для наших мучителей! — сами–то
себя они во плоти не опишут. Но увы: всякий бывший арестант подробно вспомнит о своём
следствии, как давили на него и какую мразь выдавили, — а следователя часто он и фамилии
не помнит, не то чтобы задуматься об этом человеке о самом. Так и я о любом сокамернике
могу вспомнить интересней и больше, чем о капитане госбезопасности Езепове, против
которого я немало высидел в кабинете вдвоём.
Одно остаётся у нас общее и верное воспоминание: гни–ловища — пространства,
сплошь поражённого гнилью. Уже десятилетия спустя, безо всяких приступов злости или
обиды, мы отстоявшимся сердцем сохраняем это уверенное впечатление: низкие, злорадные,
злочестивые и — может быть, запутавшиеся люди.
Известен случай, что Александр II, тот самый, обложенный революционерами,
семижды искавшими его смерти, как–то посетил дом предварительного заключения на
Шпалерной (дядю Большого Дома) и в одиночке 227 велел себя запереть, просидел больше
часа — хотел вникнуть в состояние тех, кого он там держал.
Не отказать, что для монарха — движение нравственное, потребность и попытка
взглянуть на дело духовно.
Но невозможно представить себе никого из наших следователей до Абакумова и Берии
вплоть, чтоб они хоть и на час захотели влезть в арестантскую шкуру, посидеть и
поразмыслить в одиночке.
Они по службе не имеют потребности быть людьми образованными, широкой
культуры и взглядов — и они не таковы. Они по службе не имеют потребности мыслить
логически— и они не таковы. Им по службе нужно только чёткое исполнение директив и
бессердечность к страданиям—и вот это их, это есть. Мы, прошедшие через их руки, душно
ощущаем их корпус, донага лишённый общечеловеческих представлений.
Кому–кому, но следователям–то было ясно видно, что дела—дуты! Они–то, исключая
совещания, не могли же друг другу и себе серьёзно говорить, что разоблачают
преступников? И всё–таки протоколы на наше сгноение писали за листом лист? Так это уж
получается блатной принцип: «Умри ты сегодня, а я завтра!»
Они понимали, что дела — дуты, и всё же трудились за годом год. Как это?.. Либо
заставляли себя не думать (а это уже разрушение человека), приняли просто: так надо! тот,
кто пишет для них инструкции, ошибаться не может.
Но, помнится, и нацисты аргументировали так же?
От сравнения Гестапо— МГБ уклониться никому не дано: слишком совпадают и годы и
методы. Ещё естественнее сравнивали те, кто сам прошёл и Гестапо и МГБ, как Евгений
Иванович Дивнич, эмигрант. Гестапо обвиняло его в коммунистической деятельности среди
русских рабочих в Германии, МГБ— в связи с мировой буржуазией. Дивнич делал вывод не
в пользу МГБ: истязали и там и здесь, но Гестапо всё же добивалось истины, и когда
обвинение отпало— Дивнича выпустили. МГБ же не искало истины и не имело намерения