Page 26 - Чевенгур
P. 26
Здесь наставник втянул воздух и начал что-то сосать губами. Видно было, что ему
душно в каком-то узком месте, он толкался плечами и силился навсегда поместиться.
— Просуньте меня поглубже в трубу, — прошептал он опухшими детскими губами,
ясно сознавая, что он через девять месяцев снова родится, — Иван Сергеич, позови Три
Осьмушки Под Резьбу — пусть он, голубчик, контрагаечкой меня зажмет…
Носилки принесли поздно. Ни к чему было нести машиниста-наставника в приемный
покой.
— Несите человека домой, — сказали мастеровые врачу.
— Никак нельзя, — ответил врач. — Он нам для протокола необходим.
В протоколе написали, что старший машинист-наставник получил смертельные ушибы
при перегонке холодного паровоза, сцепленного с горячим пятисаженным стальным тросом.
При переходе стрелки трос коснулся путевого фонарного столба, который упал и повредил
своим кронштейном голову наставника, наблюдавшего с тендера тягового паровоза за
прицепной машиной. Происшествие имело место благодаря неосторожности самого
машиниста-наставника, а также вследствие несоблюдения надлежащих правил службы
движения и эксплуатации.
Захар Павлович взял Сашу за руку и пошел из депо домой. Жена за ужином сказала,
что мало продают хлеба и нет нигде говядины.
— Ну и помрем, только и делов, — ответил без сочувствия Захар Павлович. Для него
весь житейский обиход потерял важное значение.
Для Саши — в ту пору его ранней жизни — в каждом дне была своя, безыменная
прелесть, не повторявшаяся в будущем; образ машиниста-наставника ушел для него в сон
воспоминаний. Но у Захара Павловича уже не было такой самозарастающей силы жизни: он
был стар, а этот возраст нежен и обнажен для гибели наравне с детством, и он горевал о
наставнике всю остальную жизнь.
Больше ничто не тронуло Захара Павловича в следующие годы. Только по вечерам,
когда он глядел на читающего Сашу, в нем поднималась жалость к нему. Захар Павлович
хотел бы сказать Саше: не томись за книгой — если бы там было что серьезное, давно бы
люди обнялись друг с другом. Но Захар Павлович ничего не говорил, хотя в нем постоянно
шевелилось что-то простое, как радость, но ум мешал ей высказаться. Он тосковал о
какой-то отвлеченной, успокоительной жизни на берегах гладких озер, где бы дружба
отменила все слова и всю премудрость смысла жизни.
Захар Павлович терялся в своих догадках; всю жизнь его отвлекали случайные
интересы, вроде машин и изделий, и только теперь он опомнился: что-то должна прошептать
ему на ухо мать, когда кормила его грудью, что-то такое же кровное, необходимое, как ее
молоко, вкус которого теперь навсегда забыт. Но мать ничего ему не пошептала, а самому
про весь свет нельзя сообразить. И поэтому Захар Павлович стал жить смирно, уже не
надеясь на всеобщее коренное улучшение: сколько бы ни делать машин — на них не ездить
ни Прошке, ни Сашке, ни ему самому. Паровозы работают либо для посторонних людей,
либо для солдат, но их везут насильно. Машина сама — тоже не своевольное, а безответное
существо. Ее теперь Захар Павлович больше жалел, чем любил, и даже говорил в депо
паровозу с глазу на глаз:
— Поедешь? Ну, поезжай! Ишь как дышла свои разработал — должно быть, тяжела
пассажирская сволочь.
Паровоз хотя и молчал, но Захар Павлович его слышал.
«Колосники затекают — уголь плохой, — грустно говорил паровоз. Тяжело подъемы
брать. Баб тоже много к мужьям на фронт ездят, а у каждой по три пуда пышек. Почтовых
вагонов, опять-таки, теперь два цепляют а раньше один, — люди в разлуке живут и письма
пишут».
— Ага, — задумчиво беседовал Захар Павлович и не знал, чем же помочь паровозу,
когда люди непосильно нагружают его весом своей разлуки. — А ты особо не тужись —
тяни спрохвала.