Page 22 - Чевенгур
P. 22
Прошка пошел не туда, где была дорога на его деревню. Наверно, у него имелись свои
расчеты и свои дальновидные планы на хлебные доходы.
Захар Павлович последил за ним глазами и с чего-то усомнился в драгоценности машин
и изделий выше любого человека.
Прошка уходил все дальше, и все жалостней становилось его мелкое тело в окружении
улегшейся огромной природы. Прошка шел пешим по железной дороге — по ней ездили
другие; она его не касалась и не помогала ему. Он смотрел на мосты, рельсы и паровозы
одинаково безучастно, как на придорожные деревья, ветры и пески. Всякое искусственное
сооружение для Прошки было лишь видом природы на чужих земельных наделах.
Посредством своего живого рассуждающего ума Прошка кое-как напряженно существовал.
Едва ли он полностью чувствовал свой ум — это видно из того, что он говорит неожиданно,
почти бессознательно и сам удивляется своим словам, разум которых выше его детства.
Прошка пропал на закруглении линии — один, маленький и без всякой защиты. Захар
Павлович хотел вернуть его к себе навсегда, но далеко было догонять.
Утром Захару Павловичу не так хотелось идти на работу, как обыкновенно. Вечером он
затосковал и лег сразу спать. Болты, краны и старые манометры, что всегда хранились на
столе, не могли рассеять его скуки — он глядел на них и не чувствовал себя в их обществе.
Что-то сверлило внутри его, словно скрежетало сердце на обратном, непривычном ходу.
Захар Павлович никак не мог забыть маленького худого тела Прошки, бредущего по линии в
даль, загроможденную крупной, будто обвалившейся природой. Захар Павлович думал без
ясной мысли, без сложности слов, — одним нагревом своих впечатлительных чувств, и этого
было достаточно для мучений. Он видел жалобность Прошки, который сам не знал, что ему
худо, видел железную дорогу, работающую отдельно от Прошки и от его хитрой жизни, и
никак не мог понять — что здесь отчего, только скорбел без имени своему горю.
На следующий день — третий после встречи Прошки — Захар Павлович не дошел до
депо. Он снял номер в проходной будке и затем повесил его обратно. День он провел в
овраге, под солнцем и паутиной бабьего лета. Он слышал гудки паровозов и шум их
скорости, но не вылезал глядеть, не чувствуя больше уважения к паровозам.
Рыбак утонул в озере Мутево, бобыль умер в лесу, пустое село заросло кущами трав, но
зато шли часы церковного сторожа, ходили поезда по расписанию — и было теперь Захару
Павловичу скучно и стыдно от правильности действий часов и поездов.
«Что бы наделал Прошка в моих летах в разуме? — обсуждал свое положение Захар
Павлович. — Он бы нарушил что-нибудь, сукин сын!.. Хотя Сашка и при его царстве
побирался бы».
Тот теплый туман, в котором покойно и надежно жил Захар Павлович, сейчас был
разнесен чистым ветром, и перед Захаром Павловичем открылась беззащитная, одинокая
жизнь людей, живших голыми, без всякого обмана себя верой в помощь машин.
Машинист-наставник понемногу перестал ценить Захара Павловича: «Я, — говорит, —
серьезно допустил, что ты отродье старинных мастеров, а ты так себе — чернорабочая сила,
шлак из-под бабы!»
Захар Павлович от душевного смущенья действительно терял свое усердное
мастерство. Из-за одной денежной платы оказалось трудным правильно ударить даже по
шляпке гвоздя. Машинист-наставник знал это лучше всех — он верил, что, когда исчезнет в
рабочем влекущее чувство к машине, когда труд из безотчетной бесплатной естественности
станет одной денежной нуждой, — тогда наступит конец света, даже хуже конца: после
смерти последнего мастера оживут последние сволочи, чтобы пожирать растения солнца и
портить изделия мастеров.
Сын любопытного рыбака был настолько кроток, что думал, что все в жизни
происходит взаправду. Когда ему отказывали в подаянии, он верил, что все люди не богаче
его. Спасся от смерти он тем, что у одного молодого слесаря заболела жена, и слесарю не с
кем было оставлять жену, когда он уходил на работу. А жена его боялась одна оставаться в
комнате и слишком скучала. Слесарю понравилась какая-то прелесть в почерневшем от