Page 93 - Доктор Живаго
P. 93
какой-нибудь призыв, что-нибудь зажигательное.
У дверей вокзала под станционным колоколом стояла высокая пожарная кадка. Она
была плотно прикрыта. Гинц вскочил на её крышку и обратил к приближающимся несколько
за душу хватающих слов, нечеловеческих и бессвязных. Безумная смелость его обращения, в
двух шагах от распахнутых вокзальных дверей, куда он так легко мог бы забежать,
ошеломила и приковала их к месту. Солдаты опустили ружья.
Но Гинц стал на край крышки и перевернул ее. Одна нога провалилась у него в воду,
другая повисла на борту кадки. Он оказался сидящим верхом на её ребре.
Солдаты встретили эту неловкость взрывом хохота, и первый спереди выстрелом в
шею убил наповал несчастного, а остальные бросились штыками докалывать мертвого.
11
Мадемуазель звонила Коле по телефону, чтобы он устроил доктора в поезде поудобнее,
угрожая в противном случае неприятными для Коли разоблачениями.
Отвечая мадемуазель, Коля по обыкновению вел какой-то другой телефонный разговор
и, судя по десятичным дробям, пестрившим его речь, передавал в третье место по телеграфу
что-то шифрованное.
— Псков, комосев, слушаешь меня? Каких бунтовщиков? Какую руку? Да что вы,
мамзель? Вранье, хиромантия. Отстаньте, положите трубку, вы мне мешаете. Псков,
комосев, Псков.
Тридцать шесть запятая ноль ноль пятнадцать. Ах, чтоб вас собаки съели, обрыв ленты.
А? А? Не слышу. Это опять вы, мамзель? Я вам сказал русским языком, нельзя, не могу.
Обратитесь к Поварихину. Вранье, хиромантия. Тридцать шесть… а, чорт… отстаньте,
не мешайте, мамзель.
А мадемуазель говорила:
— Ты мне не пускай пыль в глаз кироман, Псков, Псков, кироман, я тебя насквозь буду
водить на чистую воду, ты будешь завтра сажать доктора в вагон, и больше я не
разговариваю со всяких убийц и маленький Иуда предатель.
12
Парило, когда уезжал Юрий Андреевич. Опять собиралась гроза, как третьего дня.
Глиняные мазанки и гуси в заплеванной подсолнухами привокзальной слободе
испуганно белели под неподвижным взглядом черного грозового неба.
К зданию станции прилегала широкая, далеко в обе стороны тянувшаяся поляна. Трава
на ней была вытоптана, и всю её покрывала несметная толпа народа, неделями
дожидавшегося поездов в разных, нужных каждому, направлениях.
В толпе были старики в серых сермягах, на палящем солнце переходившие от кучки к
кучке за слухами и сведениями.
Молчаливые подростки лет четырнадцати лежали, облокотившись, на боку, с
каким-нибудь очищенным от листьев прутом в руке, словно пасли скотину. Задирая
рубашонки, под ногами шмыгали их младшие розовозадые братишки и сестренки. Вытянув
плотно сдвинутые ноги, на земле сидели их матери с замотанными за пазуху криво стянутых
коричневых зипунов грудными детьми.
— Как бараны кинулись врассыпную, когда пальба началась. Не понравилось! —
неприязненно говорил начальник станции Поварихин, ломаными обходами пробираясь с
доктором через ряды тел, лежавшие вповалку снаружи перед дверьми и внутри на полу
вокзала.
— Вдруг газон опростался! Опять увидали, какая земля бывает. Обрадовались! Четыре
месяца ведь не видали под этим табором, — забыли. — Вот тут он лежал. Удивительное
дело, навидался я за войну всяких ужасов, пора бы привыкнуть. А тут такая жалость взяла!