Page 98 - Доктор Живаго
P. 98
разнообразно соединенных рук со сложенными по-разному пальцами. Это была ручная
азбука глухонемых. Вдруг все объяснилось.
Погоревших был феноменально способным воспитанником школы Гартмана или
Остроградского, то есть глухонемым, с невероятным совершенством выучившимся говорить
не по слуху, а на глаз, по движению горловых мышц учителя, и таким же образом
понимавшим речь собеседника.
Тогда, сопоставив в уме, откуда он и в каких местах охотился, доктор спросил:
— Простите за нескромность, но вы можете не отвечать, — скажите, вы не имели
отношения к Зыбушинской республике и её созданию?
— А откуда… Позвольте… Так вы знали Блажейко?.. Имел, имел! Конечно, имел, —
радостно затараторил Погоревших, хохоча, раскачиваясь всем корпусом из стороны в
сторону и неистово колотя себя по коленям. И опять пошла фантасмагория.
Погоревших сказал, что Блажейко был для него поводом, а Зыбушино безразличной
точкой приложения его собственных идей.
Юрию Андреевичу трудно было следить за их изложением.
Философия Погоревших наполовину состояла из положений анархизма, а наполовину
из чистого охотничьего вранья.
Погоревших невозмутимым тоном оракула предсказывал гибельные потрясения на
ближайшее время. Юрий Андреевич внутренне соглашался, что, может быть, они
неотвратимы, но его взрывало авторитетное спокойствие, с каким цедил свои предсказания
этот неприятный мальчишка.
— Постойте, постойте, — несмело возражал он. — Все это так, может статься. Но,
по-моему, не время таким рискованным экспериментам среди нашего хаоса и развала, перед
лицом напирающего врага. Надо дать стране прийти в себя и отдышаться от одного
переворота, прежде чем отваживаться на другой. Надо дождаться какого-нибудь, хотя бы
относительного успокоения и порядка.
— Это наивно, — говорил Погоревших. — То, что вы зовете развалом, такое же
нормальное явление, как хваленый ваш и излюбленный порядок. Эти разрушения —
закономерная и предварительная часть более широкого созидательного плана.
Общество развалилось еще недостаточно. Надо, чтобы оно распалось до конца, и тогда
настоящая революционная власть по частям соберет его на совершенно других основаниях.
Юрию Андреевичу стало не по себе. Он вышел в коридор.
Поезд, набирая скорость, несся подмосковными. Каждую минуту навстречу к окнам
подбегали и проносились мимо березовые рощи с тесно расставленными дачами. Пролетали
узкие платформы без навесов с дачниками и дачницами, которые отлетали далеко в сторону
в облаке пыли, поднятой поездом, и вертелись как на карусели. Поезд давал свисток за
свистком, и его свистом захлебывалось, далеко разнося его, полое, трубчатое и дуплистое
лесное эхо.
Вдруг в первый раз за все эти дни Юрий Андреевич с полной ясностью понял, где он,
что с ним и что его встретит через какой-нибудь час или два с лишним.
Три года перемен, неизвестности, переходов, война, революция, потрясения, обстрелы,
сцены гибели, сцены смерти, взорванные мосты, разрушения, пожары — все это вдруг
превратилось в огромное пустое место, лишенное содержания.
Первым истинным событием после долгого перерыва было это головокружительное
приближение в поезде к дому, который цел и есть еще на свете, и где дорог каждый камушек.
Вот что было жизнью, вот что было переживанием, вот за чем гонялись искатели
приключений, вот что имело в виду искусство — приезд к родным, возвращение к себе,
позобновление существования.
Рощи кончились. Поезд вырвался из лиственных теснин на волю. Отлогая поляна
широким бугром уходила вдаль, подымаясь из оврага. Вся она была покрыта продольными
грядами темно-зеленой картошки. На вершине поляны, в конце картофельного поля, лежали
на земле стеклянные рамы, вынутые из парников. Против поляны за хвостом идущего поезда