Page 242 - Донские рассказы
P. 242

Семейный человек
                За окраиной станицы промеж немощно зеленой щетины хвороста стрянет солнце. Иду от
                станицы к Дону, к переправе. Влажный песок под ногами пахнет гнилью, как
                перепрелое, набухшее водой дерево. Дорога путаной заячьей стежкой скользит по
                хворосту. Натуживаясь и багровея, солнце плюхнулось за станичное кладбище, и следом
                за мною по хворосту голубизной заклубились сумерки.
                Паром привязан к причалу, лиловая вода квохчет под исподом; приплясывая и
                кособочась, стонут в уключинах весла.
                Паромщик черпалом скребет по замшевшему днищу, выплескивает воду. Приподымая
                голову, глянул на меня косо прорезанными желтоватыми глазами, буркнул нехотя:
                – На тот бок правишься? Зараз поедем, отвязывай причал!

                – Угребем мы двое?
                – Надо бы угресть. Ночь слушается, а народ то ли подойдет, то ли нет.

                Подсучивая шаровары, снова глянул на меня, спросил:
                – Гляжу я – не свойский ты человек, не из наших краев… Откель бог несет?

                – Иду домой из армии.
                Паромщик скинул фуражку, кивком головы отбросил назад волосы, похожие на витое
                кавказское серебро с чернью, подмигивая мне, ощерил съеденные зубы:
                – Как же идешь – по отпуску аль потаенно?

                – Демобилизованный. Год мой спустили.
                – Что ж, дело спокойное…

                Сели за весла. Дон, играючи, поволок нас к затопленной молодой поросли прибрежного
                леса. О шершавое днище парома сухо чешется вода. Босые, исполосованные синими
                жилами ноги паромщика пухнут связками мускулов, посинелые ступни липнут, упираясь
                в скользкую перекладину. Руки у него длинные, костистые, пальцы в узловатых суставах.
                Он – высокий, узкоплечий, гребет нескладно, сгорбатившись, но весло услужливо
                ложится на гребенчатую спину волны и глубоко буровит воду.
                Я слышу его ровное, без перебоев, дыханье; от вязаной шерстяной рубахи пахнет едким
                потом, табаком и пресным запахом воды. Бросил весло, повернулся ко мне лицом.

                – Запохаживается, что затрет нас в лесу! Дурна шутка, а делать нечего, парнище!
                На середине течение напористей. Паром рванулся, норовисто кинул задом, кособочась
                потянулся к лесу. Через полчаса прибило нас к затопленным вербам. Весла обломались.
                В уключине обиженно суетился расщепленный обломок. В пробоину, хлюпая, сочилась
                вода. Ночевать перебрались мы на дерево. Паромщик, окарачив ветку ногами, сидел
                рядом со мной, попыхивал глиняной трубкой, говорил, прислушиваясь к пересвисту
                гусиных крыльев, резавших над головами вязкую темь:

                – Идешь ты к дому, к семье… Мать небось ждет: сынок-кормилец вернется, старость ее
                пригреет, а ты, должно, близко к сердцу не принимаешь того, что она, мать твоя, белым
                днем чахнет по тебе, а ночьми слезами материнскими исходит… Все вы, сынки,
                таковские… Пока не нажил своего приплоду, до тех пор и не лежит у вас душа к
                родительским страданьям. А сколько их кажному приходится переносить?

                Иная баба порет рыбу и раздавит желчь; уху-то хлебаешь, а в ней горечь неподобная. Так
                вот и я: живу, только хлебать-то припадает самую горечь… Иной раз терпишь-терпишь,
                да и скажешь: «Жизня, жизня, когда ты похужеешь?..»

                Ты человек не свойский, посторонний, – вот ты и обсуди умом: в какую петлю мне голову
                просовывать?
   237   238   239   240   241   242   243   244   245   246   247