Page 42 - Колымские рассказы
P. 42

В те минуты, когда жизнь возвращалась в его тело и его полуоткрытые мутные глаза
                вдруг начинали видеть, веки вздрагивать и пальцы шевелиться, возвращались и мысли, о
                которых он не думал, что они — последние.
                Жизнь входила сама как самовластная хозяйка: он не звал ее, и все же она входила в его
                тело, в его мозг, входила, как стихи, как вдохновение. И значение этого слова впервые
                открылось ему во всей полноте. Стихи были той животворящей силой, которой он жил.
                Именно так. Он не жил ради стихов, он жил стихами.

                Сейчас было так наглядно, так ощутимо ясно, что вдохновение и было жизнью; перед
                смертью ему дано было узнать, что жизнь была вдохновением, именно вдохновением.

                И он радовался, что ему дано было узнать эту последнюю правду.
                Все, весь мир сравнивался со стихами: работа, конский топот, дом, птица, скала, любовь
                — вся жизнь легко входила в стихи и там размещалась удобно. И это так и должно было
                быть, ибо стихи были словом.
                Строфы и сейчас легко вставали, одна за другой, и, хоть он давно не записывал и не мог
                записывать своих стихов, все же слова легко вставали в каком-то заданном и каждый раз
                необычайном ритме. Рифма была искателем, инструментом магнитного поиска слов и
                понятий. Каждое слово было частью мира, оно откликалось на рифму, и весь мир
                проносился с быстротой какой-нибудь электронной машины. Все кричало: возьми меня.
                Нет, меня. Искать ничего не приходилось. Приходилось только отбрасывать. Здесь было
                как бы два человека — тот, который сочиняет, который запустил свою вертушку вовсю, и
                другой, который выбирает и время от времени останавливает запущенную машину. И,
                увидя, что он — это два человека, поэт понял, что сочиняет сейчас настоящие стихи. А
                что в том, что они не записаны? Записать, напечатать — все это суета сует. Все, что
                рождается небескорыстно, — это не самое лучшее. Самое лучшее то, что не записано,
                что сочинено и исчезло, растаяло без следа, и только творческая радость, которую
                ощущает он и которую ни с чем не спутать, доказывает, что стихотворение было создано,
                что прекрасное было создано. Не ошибается ли он? Безошибочна ли его творческая
                радость?
                Он вспомнил, как плохи, как поэтически беспомощны были последние стихи Блока и как
                Блок этого, кажется, не понимал…
                Поэт заставил себя остановиться. Это было легче делать здесь, чем где-нибудь в
                Ленинграде или Москве.

                Тут он поймал себя на том, что он уже давно ни о чем не думает. Жизнь опять уходила из
                него.

                Долгие часы он лежал неподвижно и вдруг увидел недалеко от себя нечто вроде
                стрелковой мишени или геологической карты. Карта была немая, и он тщетно пытался
                понять изображенное. Прошло немало времени, пока он сообразил, что это его
                собственные пальцы. На кончиках пальцев еще оставались коричневые следы
                докуренных, дососанных махорочных папирос — на подушечках ясно выделялся
                дактилоскопический рисунок, как чертеж горного рельефа. Рисунок был одинаков на
                всех десяти пальцах — концентрические кружки, похожие на срез дерева. Он вспомнил,
                как однажды в детстве его остановил на бульваре китаец из прачечной, которая была в
                подвале того дома, где он вырос. Китаец случайно взял его за руку, за другую, вывернул
                ладони вверх и возбужденно закричал что-то на своем языке. Оказалось, что он объявил
                мальчика счастливцем, обладателем верной приметы. Эту метку счастья поэт вспоминал
                много раз, особенно часто тогда, когда напечатал свою первую книжку. Сейчас он
                вспоминал китайца без злобы и без иронии — ему было все равно.

                Самое главное, что он еще не умер. Кстати, что значит: умер как поэт? Что-то детски
                наивное должно быть в этой смерти. Или что-то нарочитое, театральное, как у Есенина,
                у Маяковского.
                Умер как актер — это еще понятно. Но умер как поэт?
                Да, он догадывался кое о чем из того, что ждало его впереди. На пересылке он многое
                успел понять и угадать. И он радовался, тихо радовался своему бессилию и надеялся, что
   37   38   39   40   41   42   43   44   45   46   47