Page 46 - Колымские рассказы
P. 46

Сгущенное молоко



                От голода наша зависть была тупа и бессильна, как каждое из наших чувств. У нас не
                было силы на чувства, на то, чтобы искать работу полегче, чтобы ходить, спрашивать,
                просить… Мы завидовали только знакомым, тем, вместе с которыми мы явились в этот
                мир, тем, кому удалось попасть на работу в контору, в больницу, в конюшню — там не
                было многочасового тяжелого физического труда, прославленного на фронтонах всех
                ворот как дело доблести и геройства. Словом, мы завидовали только Шестакову.
                Только что-либо внешнее могло вывести нас из безразличия, отвести от медленно
                приближающейся смерти. Внешняя, а не внутренняя сила. Внутри все было выжжено,
                опустошено, нам было все равно, и дальше завтрашнего дня мы не строили планов.

                Вот и сейчас — хотелось уйти в барак, лечь на нары, а я все стоял у дверей продуктового
                магазина. В этом магазине могли покупать только осужденные по бытовым статьям, а
                также причисленные к «друзьям народа» воры-рецидивисты. Нам там было нечего
                делать, но нельзя было отвести глаз от хлебных буханок шоколадного цвета; сладкий и
                тяжелый запах свежего хлеба щекотал ноздри — даже голова кружилась от этого запаха.
                И я стоял и не знал, когда я найду в себе силы уйти в барак, и смотрел на хлеб. И тут
                меня окликнул Шестаков.
                Шестакова я знал по Большой земле, по Бутырской тюрьме: сидел с ним в одной камере.
                Дружбы у нас там не было, было просто знакомство. На прииске Шестаков не работал в
                забое. Он был инженер-геолог, и его взяли на работу в геологоразведку, в контору, стало
                быть. Счастливец едва здоровался со своими московскими знакомыми. Мы не обижались
                — мало ли что ему могли на сей счет приказать. Своя рубашка и т. д.
                — Кури, — сказал Шестаков и протянул мне обрывок газеты, насыпал махорки, зажег
                спичку, настоящую спичку…
                Я закурил.

                — Мне надо с тобой поговорить, — сказал Шестаков.
                — Со мной?

                — Да.
                Мы отошли за бараки и сели на борт старого забоя. Ноги мои сразу отяжелели, а
                Шестаков весело болтал своими новенькими казенными ботинками, от которых слегка
                пахло рыбьим жиром. Брюки завернулись и открыли шахматные носки. Я обозревал
                шестаковские ноги с истинным восхищением и даже некоторой гордостью — хоть один
                человек из нашей камеры не носит портянок. Земля под нами тряслась от глухих
                взрывов — это готовили грунт для ночной смены. Маленькие камешки падали у наших
                ног, шелестя, серые и незаметные, как птицы.

                — Отойдем подальше, — сказал Шестаков.
                — Не убьет, не бойся. Носки будут целы.

                — Я не о носках, — сказал Шестаков и провел указательным пальцем по горизонту. —
                Как ты смотришь на все это?

                — Умрем, наверно, — сказал я. Меньше всего мне хотелось думать об этом.
                — Ну нет, умирать я не согласен.

                — Ну?
                — У меня есть карта, — вяло сказал Шестаков. — Я возьму рабочих, тебя возьму и пойду
                на Черные Ключи — это пятнадцать километров отсюда. У меня будет пропуск. И мы
                уйдем к морю. Согласен?

                Он выложил все это равнодушной скороговоркой.
   41   42   43   44   45   46   47   48   49   50   51