Page 54 - Хождение по мукам. Хмурое утро
P. 54

напрасно, значит – как был я бродяга, бандит, сукин сын, так и остался?.. Ну, спасибо
                тебе, Костя…

                Он пошел к воротам и бешено ударил кулаком в калитку.



                Жизнь медленно возвращалась к Ивану Ильичу Телегину. (Он, помимо нервного
                потрясения, был ранен во многих местах крошечными кусочками стали от
                разорвавшегося снаряда.)

                Вначале было забытье. Потом оно сменилось сном с короткими перерывами, когда ему
                давали еду. Затем он стал ощущать блаженное состояние покоя. Глаза его были
                прикрыты повязкой. Он лежал в уединенной комнате с плотно занавешенным окошком.
                Иногда он слышал мягкие шаги, шепот, – не более громкий, чем шелест листьев, – звон
                ложечки, шорох платья. Непрерывно около головы его тикали часики, то явственнее, то
                слабее. Ощущения, идущие к нему извне, ограничивались только этим и еще невидимым
                присутствием какого-то осторожного существа. Он вздохнет, и сейчас же – легкое
                движение воздуха, и «оно» наклоняется над ним, и он даже чувствует запах, нежный и
                свежий…
                Время от времени вторгалось грубое существо, пахнущее крепким потом, главным
                образом – табаком:
                «Ну, как пульс?»

                Нежное существо едва слышно шелестело в ответ. А грубое гудело бодро:

                «Прекрасно! Мужик крепкий… Главным образом следите: абсолютный покой, никаких
                внешних раздражителей…»
                Иван Ильич мысленно медленно произносил: «Сам ты внешний раздражитель… Уйди, не
                гуди… А ты, заботливая, наклонись, поправь чего-нибудь, а еще лучше – погладь руку…
                Вот видишь, – подумал – и поняла. Что это за сиделка, откуда такую милую нашли?»

                Говорить ему было запрещено. Но думать запретить нельзя. Много лет не было с ним
                такого случая, чтобы остаться – без угрызений и забот – наедине с самим собой. Это
                была большая награда за все тяжелые годы честной службы. Нечестного он не сделал
                ничего, и совесть его спокойно дремала, как дымчатый кот в ненастный день. Мысли его
                бродили по какому-то полуреальному миру. Чаще всего вспоминалось летнее северное
                солнце, какое бывало в Петербурге, когда в холодноватый день оно льет свет на
                синеватый асфальт тротуара, по которому метет ветерок… Сколько думано, сколько было
                прожито в Петербурге… И вот перед его закрытыми веками выплывает окошко
                деревянного дома, солнце неярко светит на пузырчатые стекла, за ними чудится ему…
                Но воспоминание гасло и уплывало, оставалась только любовная грусть от его
                прикосновения.

                Неотвязно в памяти повторялись давно забытые слова песенки, – слышал он ее, точно не
                вспомнить, должно быть, в Новой Деревне, что за рекой Крестовкой, на даче. В
                голубоватом полусвете ночи ленивая худая цыганка пела вполголоса, перебирая струны:
                «Пойдете вы направо и налево и потом – темным коридором обогнете вы весь дом,
                направо будет дверца, а за дверцею чердак, все, что вы искали, – не найдете вы никак…»

                Пела им – мужчинам, сидевшим молча на стульях перед ней, – о вечном томлении, без
                него и жизнь не жизнь… Ищи, ищи, заглядывая на чердаки, – нет ли и там? Эх вы,
                глупые, с похмелья! Кого вы ищете? Идете по длинной улице на закат северного солнца,
                под ногами ветерок гонит пыль, ищете – где же это окошко, с пузырчатыми стеклами?
                Не за ним ли сидит на подоконнике самая милая на свете, в ситцевом платьице, подняв
                колени, – читает книжку, а в книге написано про тебя, который идет, ищет. Все это
                вздор, – ищете вы самих себя…

                В тишине и темноте, под тиканье часиков, Иван Ильич полудремал, полугрезил: вместе с
                возвращением к жизни в нем пробуждалась любовь к себе, глубоко запрятанная,
                принципиально им осуждаемая. В этом полуфантастическом мире он будто собирал свои
                воспоминания, самые добрые, самые невинные, самые любовные, – то, что человек за
   49   50   51   52   53   54   55   56   57   58   59