Page 28 - Конармия
P. 28
будто примериваясь, по какой дороге бежать. Военком подошел к нему вплотную, но не
доглядел. Хлебников рванулся и побежал изо всех сил.
— Проиграл! — закричал он дико, влез на пень и стал обрывать на себе куртку и
царапать грудь.
— Бей, Савицкий, — закричал он, падая на землю, — бей враз!
Мы потащили его в палатку, казаки нам помогли. Мы вскипятили ему чай и набили
папирос. Он курил и все дрожал. И только к вечеру успокоился наш командир. Он не
заговаривал больше о сумасбродном своем заявлении, но через неделю поехал в Ровно,
освидетельствовался во врачебной комиссии и был демобилизован как инвалид, имеющий
шесть поранений.
Так лишились мы Хлебникова. Я был этим опечален, потому что Хлебников был тихий
человек, похожий на меня характером. У него одного в эскадроне был самовар. В дни
затишья мы пили с ним горячий чай. Нас потрясали одинаковые страсти. Мы оба смотрели
на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони.
Конкин
Крошили мы шляхту по-за Белой Церковью. Крошили вдосталь, аж деревья гнулись. Я
с утра отметину получил, но выкомаривал ничего себе, подходяще. Денек, помню, к вечеру
пригибался. От комбрига я отбился, пролетариату всего казачишек пяток за мной увязалось.
Кругом в обнимку рубаются, как поп с попадьей, юшка из меня помаленьку капает, конь мой
передом мочится… Одним словом — два слова.
Вынеслись мы со Спирькой Забутым подальше от леска, глядим — подходящая
арифметика… Сажнях в трехстах, ну не более, не то штаб пылит, не то обоз. Штаб —
хорошо, обоз — того лучше. Барахло у ребятишек пооборвалось, рубашонки такие, что
половой зрелости не достигают.
— Забутый, — говорю я Спирьке, — мать твою и так, и этак, и всяко, предоставляю
тебе слово, как записавшемуся оратору, — ведь это штаб ихний уходит…
— Свободная вещь, что штаб, — говорит Спирька, — но только — нас двое, а их
восемь…
— Дуй ветер, Спирька, — говорю, — все равно я им ризы испачкаю… Помрем за
кислый огурец и мировую революцию…
И пустились. Было их восемь сабель. Двоих сняли мы винтами на корню. Третьего,
вижу, Спирька ведет в штаб Духонина для проверки документов. А я в туза целюсь.
Малиновый, ребята, туз, при цепке и золотых часах. Прижал я его к хуторку. Хуторок там
был весь в яблоне и вишне. Конь под моим тузом как купцова дочка, но пристал. Бросает
тогда пан генерал поводья, примеряется ко мне маузером и делает мне в ноге дырку.
«Ладно, — думаю, — будешь моя, раскинешь ноги…»
Нажал я колеса и вкладываю в коника два заряда. Жалко было жеребца. Большевичек
был жеребец, чистый большевичек. Сам рыжий, как монета, хвост пулей, нога струной.
Думал — живую Ленину свезу, ан не вышло. Ликвидировал я эту лошадку. Рухнула она, как
невеста, и туз мой с седла снялся. Подорвал он в сторону, потом еще разок обернулся и еще
один сквозняк мне в фигуре сделал. Имею я, значит, при себе три отличия в делах против
неприятеля.
«Иисусе, — думаю, — он, чего доброго, убьет меня нечаянным порядком…»
Подскакал я к нему, а он уже шашку выхватил, и по щекам его слезы текут, белые
слезы, человечье молоко.
— Даешь орден Красного Знамени! — кричу. — Сдавайся, ясновельможный, покуда я
жив!..
— Не могу, пан, — отвечает старик, — ты зарежешь меня…
А тут Спиридон передо мной, как лист перед травой. Личность его в мыле, глаза от
морды на нитках висят.