Page 25 - Конармия
P. 25
неграмотный до глубины души. «Именем народа, — читаю, — и для основания будущей
светлой жизни, приказываю Павличенко, Матвею Родионычу, лишать разных людей жизни
согласно его усмотрению…» Вот, — говорю, — это оно и есть, ленинское к тебе письмо…
А он мне: нет!
— Нет, — говорит, — Матюша, хоть жизнь наша на чертову сторону схилилась и кровь
в российской равноапостольной державе дешева стала, но тебе сколько крови полагается —
ты ее все равно достанешь и мои смертные взоры забудешь, и не лучше ли будет, если я тебе
половицу покажу?
— Кажи, — говорю, — может, оно лучше будет.
И опять мы с ним по комнате пошли, в винный погреб спустились, там он кирпич один
отвалил и нашел шкатулку за этим кирпичиком. В ней были перстни, в шкатулке, ожерелья,
ордена и жемчужная святыня. Он кинул ее мне и обомлел.
— Твое, — говорит, — владей никитинской святыней и шагай прочь, Матвей, в
прикумское твое логово…
И тут я взял его за тело, за глотку, за волосы.
— С щекой-то что мне делать, — говорю, — с щекой как мне быть, люди-братья?
И тогда он сам с себя посмеялся слишком громко и вырываться не стал.
— Шакалья совесть, — говорит и не вырывается. — Я с тобой, как с российской
империи офицером говорю, а вы, хамы, волчицу сосали… Стреляй в меня, сукин сын…
Но я стрелять в него не стал, стрельбы я ему не должен был никак, а только потащил
наверх в залу. Там в зале Надежда Васильевна, совершенно сумасшедшие, сидели, они с
шашкой наголо, по зале прохаживались и в зеркало гляделись. А когда я Никитинского в
залу притащил, Надежда Васильевна побежали в кресло садиться, на них бархатная корона
перьями убрана была, они в кресло бойко сели и шашкой мне на караул сделали. И тогда я
потоптал барина моего Никитинского. Я час его топтал или более часу, и за это время я
жизнь сполна узнал. Стрельбой, — я так выскажу, — от человека только отделаться можно:
стрельба — это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь,
где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага
час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть…
Кладбище в Козине
Кладбище в еврейском местечке. Ассирия и таинственное тление Востока на поросших
бурьяном волынских полях.
Обточенные серые камни с трехсотлетними письменами. Грубое тиснение горельефов,
высеченных на граните. Изображение рыбы и овцы над мертвой человеческой головой.
Изображения раввинов в меховых шапках. Раввины подпоясаны ремнем на узких чреслах.
Под безглазыми лицами волнистая каменная линия завитых бород. В стороне, под дубом,
размозженным молнией, стоит склеп рабби Азриила, убитого казаками Богдана
Хмельницкого. Четыре поколения лежат в этой усыпальнице, нищей, как жилище водоноса,
и скрижали, зазеленевшие скрижали, поют о них молитвой бедуина:
«Азриил, сын Анания, уста Еговы.
Илия, сын Азриила, мозг, вступивший в единоборство с забвением.
Вольф, сын Илии, принц, похищенный у Торы на девятнадцатой весне.
Иуда, сын Вольфа, раввин краковский и пражский.
О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас, хотя бы
однажды?»
Прищепа
Пробираюсь в Лешнюв, где расположился штаб дивизии. Попутчик мой по-прежнему
Прищепа — молодой кубанец, неутомительный хам, вычищенный коммунист, будущий