Page 24 - Конармия
P. 24

— Умысел на меня имеешь?
                     — Умысла не имею, но желаю.
                     Тут он свернул  глаза на сторону, свернул  с большака в переулочек, настелил  на пол
               малиновых потничков, они малиновей царских флагов были, потнички его, встал над ними
               старикашка и запетушился.
                     — Вольному воля, — говорит он мне и петушится, — я мамашей ваших, православные
               христиане, всех тараканил, расчет можешь получить, только не должен ли ты мне, дружок
               мой Матюша, какой-нибудь пустяковины?
                     — Хи-хи, — отвечаю, — вот затейники вы, в самделе,  убей меня бог, вот затейники!
               Мне небось с вас зажитое следует…
                     — Зажитое, — скрыгочет тут мой барин, и кидает меня на колюшки, и сучит ногами, и
               лепит мне в ухо отца и сына и святого духа, — зажитое тебе, а ярмо забыл, в прошлом годе
               ты мне ярмо от быков сломал, — где оно, мое ярмо?
                     — Ярмо я тебе отдам, — отвечаю я моему барину и возвожу к нему простые мои глаза
               и стою перед ним на колюшках ниже всякой земной низины, — отдам тебе ярмо, но ты не
               тесни меня с долгами, старый человек, а подожди на мне малость…
                     И что же, ребята вы ставропольские, земляки мои, товарищи, родные мои братья, пять
               годов  барин  на  мне  долги  жал,  пять  пропащих  годов  пропадал  я,  покуда  ко  мне,  к
               пропащему, не прибыл в гости восемнадцатый годок. На веселых жеребцах прибыл он, на
               кабардинских своих лошадках. Большой обоз вел он за собой и всякие песни. И эх, люба ж
               ты моя, восемнадцатый годок! И неужели не погулять нам с тобой еще разок, кровиночка ты
               моя, восемнадцатый годок… Расточили мы твои песни, выпили твое вино, постановили твою
               правду, одни писаря нам от  тебя остались. И эх,  люба моя! Не писаря летели в те дни по
               Кубани  и  выпущали  на  воздух  генеральскую  душу  с  одного  шагу  дистанции,  Матвей
               Родионыч  лежал  тогда  на  крови  под  Прикумском,  и  оставалось  от  Матвея  Родионыча  до
               усадьбы Лидино пять верст последнего перехода. Я и поехал туда один, без отряда, и, взойдя
               в горницу, взошел в нее смирно. Земельная власть сидела там, в горнице, Никитинский чаем
               ее обносил и ласкался до людей, но увидев меня, сошел со своего лица, а я кубанку перед
               ним снял.
                     — Здравствуйте, — сказал я людям, — здравствуйте, пожалуйста. Принимайте, барин,
               гостя или как там у нас будет?
                     — Будет  у  нас  тихо,  благородно, —  отвечает  мне  тут  один  человек,  по  выговору,
               замечаю,  землемер, —  будет  у  нас  тихо,  благородно, но  ты,  товарищ  Павличенко,  скакал,
               видать,  издалека,  грязь  пересекает  твой  образ.  Мы,  земельная  власть,  ужасаемся  такого
               образа, почему это такое?
                     — Потому это, — отвечаю, — земельная вы и холоднокровная власть, потому оно, что
               в образе моем щека одна пять годков горит, в окопе горит, при бабе горит, на последнем суде
               гореть будет. На последнем суде, — говорю и смотрю на Никитинского вроде как весело, а у
               него уже и глаз нету, только шары посреди лица стоят, как будто вкатили ему шары под лоб
               на позицию, и он хрустальными этими шарами мне примаргивает тоже вроде как весело, но
               очень ужасно.
                     — Матюша, —  говорит  он  мне, —  мы  ведь  знавались  когда-то,  и  вот  супруга  моя,
               Надежда  Васильевна,  по  причине  происходящих  времен  рассудку  лишившись,  она  ведь  к
               тебе хороша была, Надежда Васильевна, ты ее, Матюша, больше всех уважал, неужели ты не
               пожелаешь ее увидеть, когда она свету лишилась?
                     — Можно, — говорю, и мы входим с ним в другую комнату, и там он руки стал у меня
               трогать, правую руку, потом левую.
                     — Матюша, — говорит, — ты судьба моя или нет?
                     — Нет, —  говорю, —  и  брось  эти  слова.  Бог  от  нас,  холуев,  ушился:  судьба  наша
               индейка, жисть наша копейка, брось эти слова, и послушай, коли хочешь, письмо Ленина.
                     — Мне письмо, Никитинскому?
                     — Тебе, — и вынимаю я книгу приказов, раскрываю на чистом листе и читаю, хотя сам
   19   20   21   22   23   24   25   26   27   28   29