Page 148 - Живые и мертвые
P. 148
и эти восемь часов дорого ему стоили.
Оставшись один на шоссе, он пожалел, что сдержался и не ударил Люсина. Что ему
было делать теперь? Наверное, несмотря ни на что, правильнее всего было идти на КПП и
пробовать объяснить, как он тут оказался и куда идет. Но люди не всегда делают то, что
правильнее.
Стоя один на шоссе, Синцов одновременно и проклинал себя за то, что поехал с
Люсиным, и уже не хотел отступать. Раз Москва рядом, он все равно дойдет теперь до своей
бывшей редакции, дойдет вот с этого места, где его бросил товарищ Люсин.
В том состоянии отчаяния и бешенства, в котором Синцов находился, он запальчиво
решил, что попробует добраться до редакции, минуя все КПП. А если не удастся, если его
задержат раньше, разница невелика – и так и так ему придется доказывать одно и то же: что
он не дезертир и не собирался им быть!
Ему почти наверняка не удалось бы пройти в Москву ни за день до этого, ни днем
позже. Но именно в этот день – 16 октября, сойдя с шоссе и минуя контрольно-пропускные
пункты, он добрался до хорошо знакомой окраины, а потом, так никем и не задержанный,
дошел до самого центра Москвы.
Потом, когда все это осталось в прошлом и когда кто-нибудь в его присутствии с ядом
и горечью заговаривал о 16 октября, Синцов упорно молчал: ему было невыносимо
вспоминать Москву этого дня, как бывает невыносимо видеть дорогое тебе лицо, искаженное
страхом.
Конечно, не только перед Москвой, где в этот день дрались и умирали войска, но и в
самой Москве было достаточно людей, делавших все, что было в их силах, чтобы не сдать ее.
И именно поэтому она и не была сдана. Но положение на фронте под Москвой и впрямь,
казалось, складывалось самым роковым образом за всю войну, и многие в Москве в этот
день были в отчаянии готовы поверить, что завтра в нее войдут немцы.
Как всегда в такие трагические минуты, твердая вера и незаметная работа первых еще
не была для всех очевидна, еще только обещала принести свои плоды, а растерянность, и
горе, и ужас, и отчаяние вторых били в глаза. Именно это было, и не могло не быть, на
поверхности. Десятки и сотни тысяч людей, спасаясь от немцев, поднялись и бросились в
этот день вон из Москвы, залили ее улицы и площади сплошным потоком, несшимся к
вокзалам и уходившим на восток шоссе; хотя, по справедливости, не так уж многих людей из
этих десятков и сотен тысяч была вправе потом осудить за их бегство история.
Синцов шел по улицам Москвы, где никому не было дела до него в этот страшный
московский день, когда люди, теряя друг друга, искали, не находили, ломились в запертые
квартиры, отчаянно ждали на перекрестках, под остановившимися часами, кричали и
плакали в водоворотах вокзальных площадей.
Люсин давно выскочил из головы Синцова; злоба на этого человека оказалась
ничтожной и мелкой в том наводнении горя, которое захватило и, как щепку, волокло
Синцова по московским улицам. Он проклинал уже не Люсина, а себя; поступи он
по-другому, пойди в Особый отдел, как решил сначала, быть может, ему уже дали бы в руки
винтовку там, за сто километров от Москвы, где решалась ее судьба. Но, чтобы получить
надежду на это, надо было довести до конца начатое: попасть в редакцию.
Наконец он свернул от Никитских ворот, забитых сплошной пробкой из машин и
людей, в Хлыновский тупик, к редакции «Гудка», где бывал когда-то еще перед войной.
В тупике, так же как и повсюду, стоял запах гари, порывы ветра взвивали с места и
вертели в воздухе пепел сожженных бумаг. Все окна в редакции были наглухо завешены
изнутри маскировочными шторами, а у запертых на висячий замок дверей сидел на
табуретке старик вахтер в черной железнодорожной шинели, с мелкокалиберной винтовкой в
руках. Сидел, не обращая внимания на суету бежавших мимо него по тупику людей с
вещами.
Синцов подошел к нему и, хотя отрицательный ответ был уже очевиден, все-таки
спросил, не приезжала ли сюда фронтовая редакция. Вахтер молча повел головой.