Page 83 - На западном фронте без перемен
P. 83
Не в силах решиться, я держу бумажник в руке. Он падает и раскрывается. Из него выпадает
несколько писем и фотографий. Я подбираю их и хочу вложить обратно, но голод, опасность,
неопределенность моего положения, часы, проведенные с мертвецом, — все эти гнетущие
переживания довели меня до отчаяния. Я хочу ускорить развязку, усугубить мучения и разом
покончить с ними. Так человек, у которого нестерпимо болит рука, со всего маху бьет ею о
дерево, — все равно, будь что будет!
С фотографий на меня смотрят женщина и маленькая девочка. Это любительские снимки
узкого формата, сделанные на фоне увитой плющом стены. Рядом с ними лежат письма.
Вынимаю их и пытаюсь читать. Я почти ничего не понимаю, — почерк неразборчивый, к тому
же французский язык я знаю неважно. Но каждое слово, которое мне удается перевести,
вонзается мне в грудь как пуля, как нож.
Мой мозг перенапряжен. Но одно мне все-таки ясно: я не посмею написать этим людям, хоть
и собирался это сделать. Это невозможно. Я еще раз смотрю на фотографии. Это небогатые
люди. Я мог бы посылать им денежные переводы без подписи, — когда-нибудь потом, когда я
буду зарабатывать. Я цепляюсь за эту мысль, в ней есть что-то такое, на чем можно хоть
ненадолго остановиться. Этот убитый солдат связан и с моей собственной жизнью, поэтому,
если я хочу спастись, мне надо сделать и пообещать все; не задумываясь, клянусь я ему, что
посвящу всю свою жизнь только ему и его семье; торопливо, брызжа слюной, я заверяю его в
этом, а где-то в глубине души у меня таится надежда, что этим я откуплюсь и что, может быть,
мне еще удастся выбраться отсюда, — мелкая хитрость в расчете на то, что там, мол, будет
видно. И поэтому я раскрываю его солдатскую книжку и медленно читаю: «Жерар Дюваль,
печатник».
Взяв у покойного карандаш, я записываю на конверте его адрес и потом вдруг поспешно
засовываю все это обратно в его карман.
«Я убил печатника Жерара Дюваля. Теперь мне надо стать печатником, думаю я, уже
окончательно запутавшись, — стать печатником, печатником.»
Во второй половине дня я немного успокаиваюсь. Я напрасно боялся. Его имя уже не
приводит меня в смятение.
— Товарищ, — говорю я, повернувшись к убитому, но теперь уже спокойным тоном. —
Сегодня ты, завтра я. Но если я вернусь домой, я буду бороться против этого, против того, что
сломило нас с тобой. У тебя отняли жизнь, а у меня? У меня тоже отняли жизнь. Обещаю тебе,
товарищ: это не должно повториться, никогда.
Солнце стоит низко. Я отупел от голода и усталости. Все, что было вчера, представляется мне,
как в тумане, я уже потерял надежду выбраться отсюда. Сижу в полудреме и даже не
соображаю, что дело идет к вечеру.
Наступают сумерки. Теперь мне кажется, что время летит быстро. Еще час. Если бы дело было
летом, еще три часа. Еще час.
Меня вдруг бросает в дрожь. А что, если мне чтонибудь помешает? Я уже не думаю об убитом,
сейчас он мне совершенно безразличен. Во мне внезапно пробудилась жажда жизни, и все
мои добрые намерения отступают перед ней в тень. Только для того, чтобы не накликать на
себя беду в последнюю минуту, я машинально бубню:
— Я выполню все, что обещал тебе, товарищ, я выполню все, — но я знаю уже сейчас, что не
сделаю этого.
Мне вдруг приходит в голову, что, когда я буду подползать, по мне могут открыть огонь мои
же товарищи, — ведь они не будут знать, что это я. Я начну кричать по возможности уже
издалека, чтобы они поняли, что это я. Буду лежать перед окопами до тех пор, пока они мне не
ответят.
Вот и первая звезда. На фронте по-прежнему затишье. Облегченно вздыхаю и от волнения
разговариваю сам с собой:
— Теперь только не наделай глупостей, Пауль. Спокойно, спокойно, Пауль, — тогда ты
спасен, Пауль.
Я называю себя по имени, и это помогает; как будто со мной говорит кто-то другой, чьи слова
имеют надо мной больше власти.