Page 37 - Пелагея
P. 37
Антоха-конюх догнал на санях перед самым спуском к реке — когда бы раньше
остановился? А тут натянул вожжи:
— Ты ли это, Прокопьевна? — Да мало того, соскочил с саней, руки к ней протянул: —
Нутко, поедем вместе. Скользко спускаться. — И так по-хорошему улыбнулся.
Пелагею до слез прошибла Антохина доброта. Она поблагодарила его, но на сани не
села.
Всю дорогу какая-то незнакомая, но такая славная музыка нарастала в ее душе — так
разве оборвет она ее сама?
И она легким осиновым батожком, который специально раздобыла где-то Маня-большая,
щупала отмякшую дорогу, ловила губами теплый южный ветер, порывами налетавший
из-за реки, и все ковыляла и ковыляла помаленьку туда, к желтому бревенчатому
зданию на угоре среди сосен…
Зато уж домой она шла как пьяная, вся в слезах, не помня себя… И хорошо, на реке ей
опять повстречалась подвода — на этот раз бригадир из соседней деревни ехал, — а то
бы пропадать ей, ни за что бы не добраться до дому….
Огорчения для Пелагеи начались, едва она подошла к пекарне. Помойка. Возле самого
крыльца. Две вороны роются…
— Да куда это власти-то смотрят? — возмутилась она. Почему медицина-то спит? Нет,
бывало, особенно в голодные годы, каждую неделю к ней фельдшер наведывался. Или
сейчас и фельдшера перестали ходить на пекарню, раз сыты?
Она поднялась на крыльцо, открыла наружную дверь — и того чище: поросенок.
Бросился ей под ноги с визгом, будто спасаясь от ножа.
— Да как же так? — опять с недоумением спросила себя Пелагея. Она, бывало, руки
выворачивала, таская домой помои, да с опаской, а тут прямо на виду у всех кормят
поросенка. И опять она подивилась недосмотру санинспекции. Навоз, грязь, вонь от
поросенка — да как его можно терпеть рядом с хлебом?
Но это еще все были цветочки, а ягодки-то пошли, когда она переступила порог пекарни.
Господи! Куда она попала? В сарай грязный? В старую башню из-под силоса? В хлев? Все
немыто, засалено, в окошке веник торчит — вот отчего весны на пекарне нету.
Но больше всего Пелагею поразило помело.
Бывало, чтобы хлеб духовитее был, чего только она не делала! Воду брала на пробу из
разных колодцев, дрова смоляные, избави боже — сажа; муку, само собой, требовала
первый сорт, а насчет помела и говорить нечего. Все перепробовала: и сосну, и елку, и
вереск. А тут вместо помела рогожина. Черная, обгорелая рогожина, намотанная на
длинную палку и погруженная в грязное ведро с водой…
Улька-пекариха стала угощать Пелагею чаем — только что сама села за стол,
управившись с печью, а Пелагею едва не стошнило от одного Улькиного вида. Потная,
жирная, волосы немытые блестят, будто она век в бане не бывала.
И Пелагея, так и не присев, вышла. А на нечищеный самовар и рукомойник, на печь
грязную, ни разу не беленную после ее ухода, она не посмела бросить даже прощальный
взгляд. Потому что все ей казалось, что и самовар, и рукомойник, и печь с тоской и
укором смотрят на нее…
За окном кипела весна.
Всю зиму смотрела Пелагея на мир через копеечный глазок, продутый в обледенелой
раме, а теперь половодье света заливало избу. Жить бы, шагать по оттаявшей земле
босыми ногами да всей грудью вдыхать теплый ветер из заречья. А она лежала, и
дыхание у нее было тяжелое, взахлеб, с присвистом. Точь-в-точь как у старых дырявых
мехов в кузнице.
В доме, как в дни болезни Павла, хозяйничала Анисья.