Page 120 - Петр Первый
P. 120
каждый день, а тут черт надоумил царя забавляться.
Осаду приказано было вести по всем правилам, – копать шанцы и апроши, вести
подкопы, ходить на приступ. Забава получалась не легкая. Пороха не жалели. Палили из
мортир глиняными горшками, взрывавшимися, как бомбы. Из крепости лили грязь и
воду с дерьмом, пихались шестами с горящей на конце паклей, рубились тупыми
саблями. Обжигали морды, вышибали глаза, ломали кости. Денег это стоило немногим
меньше, чем настоящая война. И так длилось неделями, – всю весну. В передышках оба
короля пировали с Петром и его амантами.
Проходило лето. Бутурлин, не взяв Прешпурга, ушел верст за тридцать в лес и там
окопался лагерем. Фридрихус, в свой черед, стал его воевать. Стрельцы, обозленные от
такой жизни, дрались не на шутку. Убитых считали уже десятками. Генералу Гордону
разбило голову горшком из мортиры – едва отлежался. Петру спалило лицо и брови, и он
ходил облепленный пластырями. Половина войска мучилась кровавыми поносами. И
лишь когда сожжен был весь порох, поломано оружие, солдаты и стрельцы износились
до лохмотьев, когда в лагерь приехал Лев Кириллович с письмом от старой царицы и со
слезами умолял не тянуть больше денег, ибо казна и без того пуста, – только тогда Петр
угомонился, и короли приказали войскам идти по слободам.
В народе много говорили про потешные походы: «Конечно, такие великие деньги не
стали бы забивать на простую забаву. Тут чей-то умысел. Петр молод еще, глуп, – чему
его научат, то и делает… Кто-то, видно, на этом разорении хочет поживиться…»
Жилось худо, скучно. При Софье была еще кое-какая узда, теперь сильные и
сильненькие душу вытряхивали из серого человека. Было неправое правление от судей,
и мздоимство великое, и кража государственная. Много народу бежало в леса воровать.
Иные уходили от проклятой жизни в дремучую глушь, на северные реки, чтоб не тянуть
на горбе кучу воевод, помещиков, дьяков и подьячих, целовальников и губных старост,
кровожаждущих без закона и жалости. Там, на севере, жили в забвении, кормясь от реки
и от леса. Корчевали поляны, сеяли ячмень. Избы ставили из вековых сосен, на столбах,
обширные, далеко друг от друга, – мужицкие хоромы. Из навсегда покинутых мест
приносили в это уединение только сказки, былины да унывные песни. Верили в домового
и лешего. Молиться ходили к суровым старцам-раскольникам, причащавшим мукой с
брусникой. «В мире антихрист, – говорили им старцы, – одни те спасутся, кто убежал от
царя и патриарха…»
Но случалось, что и до дремучей глуши, до этого последнего края, добирались слуги
антихристовы, посланные искать неповинующихся и лающих. Тогда мужики с бабами и
детьми, кинув дома и скот, собирались во дворе у старца или в церкви и стреляли по
солдатам, а не было из чего стрелять, – просто лаялись и не повиновались и, чтоб не
даться в руки, сжигались в избе или в церкви, с криками и вопленым пением…
Люди легкие, бежавшие от нужды и неволи в леса промышлять воровством, подавались
понемногу туда, где теплее и сытнее, – на Волгу и Дон. Но и там еще пахло русским
духом, залетали царские указы и воинствовали православные попы, и многие
вооруженными шайками уходили еще далее – в Дагестан, в Кабарду, за Терек, или
просились под турецкого султана к татарам в Крым. На привольном юге не в
сумеречного домового – верили больше в кривую саблю и в доброго коня.
Не мила, не уютна была русская земля – хуже всякой горькой неволи, – за тысячу лет
исхоженная лаптями, с досадой ковыряемая сохой, покрытая пеплом разоренных
деревень, непомянутыми могилами. Бездолье, дичь.
– Батя, что такое? Звон не тот…
– Как не тот звон?..
– Ой, батя, не тот… Нынче звонят редко, а это… Батя, как бы чего не случилось, не уйти
ли…
– Постой ты, дура…
Бровкин Иван Артемьев (Ивашкой-то люди забыли, когда и звали) стоял на паперти
стародавней церквенки, на Мясницкой. Новый бараний полушубок, крытый синим