Page 20 - Рассказы
P. 20
Неизвестный человек поднял Лихтенберга от подножия памятника и понес куда-то.
Лихтенберг удивился, что есть еще незнакомые нежные руки, которые, прячась ночью,
несут молча чужого калеку к себе домой. Но вскоре человек принес Лихтенберга в глубь
черного двора, открыл дверь сарая над помойной ямой и бросил туда Лихтенберга.
Лихтенберг зарылся в теплую сырость житейских отходов, съел что-то невидимое и
мягкое, а затем снова уснул, согревшись среди тления дешевого вещества.
Из экономии хозяин дома подолгу не вывозил мусор из помойного помещения, поэтому
Лихтенберг прожил долго в кухонной мишуре, равнодушно вкушая то, что входет в тело
и переваривается там. По телу его — от увечных ран и загрязнения — пошла сплошная
темная зараза, похожая на волчанку, а поверх ее выросла густая шерсть и все покрыла.
На месте вырванных ушей также выросли кусты волос, однако он сохранил слух правой
стороной головы. Ходить он больше не мог — рядом с мужским органом у него
повредились ноги, и они перестали управляться. Только раз Лихтенберг вспомнил свою
жену Зельду, без сожаления и без любви, — одною мыслью в костяной голове. Иногда он
бормотал сам себе разные речи, лежа в рыбных очистках, — хлебные корки попадались
очень редко, а картофельные шкурки — никогда. Лихтенберг удивлялся, отчего ему не
отняли язык, это государственная непредусмотрительность: самое опасное в человеке
вовсе не половой орган — он всегда однообразный, смирный реакционер, но мысль — вот
проститутка, и даже хуже ее: она бродит обязательно там, где в ней совсем не
нуждаются, и отдается лишь тому, кто ей ничего не платит! «Великий Адольф! Ты забыл
Декарта: когда ему запретили действовать, он от испуга стал мыслить и в ужасе признал
себя существующим, то есть опять действующим. Я тоже думаю и существую. А если я
живу, — значит, тебе не быть! Ты не существуешь!»
— Декарт дурак! — сказал вслух Лихтенберг и сам прислушался к звукам своей
блуждающей мысли: что мыслит, то существовать не может, моя мысль — это
запрещенная жизнь, и я скоро умру… Гитлер не мыслит, он арестовывает, Альфред
Розенберг мыслит лишь бессмысленное, папа римский не думал никогда, но они
существуют ведь!
Пусть существуют: большевики скоро сделают их краткой мыслью в своем
воспоминании…
Большевики! Лихтенберг в омраченной глубине своего ума представил чистый,
нормальный свет солнца над влажной, прохладной страной, заросшей хлебом и цветами,
и серьезного, задумчивого человека, идущего вослед тяжелой машине. Лихтенбергу
стало вдруг стыдно того далекого, почти грустного труженика, и он закрыл рукою во
тьме свое опечаленное лицо… Он стал печален от горя, что его тело уже истрачено, в
чувстве нет надежды, и он никогда не увидит прохладной ржаной равнины, над которой
проходят белые горы облаков, освещенные детским, сонным светом вечернего солнца, и
его ноги никогда не войдут в заросшую траву. Он не будет другом громадному,
серьезному большевику, молча думающему о всем мире среди своих пространств, — он
умрет здесь, задохнувшись мусорным ветром, в сухом удушье сомненья, в перхоти,
осыпавшейся с головы человека на европейскую землю.
Житейские отбросы все более уменьшались. Лихтенберг съел все мягкое и более или
менее достойное пищи. Наконец в помойном коробе осталась одна только жесть и
осколки керамических изделий.
Лихтенберг уснул с туманным умом и во сне увидел большую женщину, ласкавшую его,
но он мог лишь плакать в ее тесной теплоте и жалобно глядеть на нее. Женщина молча
сжала его, так, что он почувствовал на мгновенье, что ноги его могут бежать
собственной силой, — и он закричал от боли, схватил чужое тело в руку. Он поймал
крысу, грызшую его ногу во сне; крыса рвалась жить с могучим рациональным
нетерпеньем и утопала зубами в руке Лихтенберга; тогда он ее задушил. Потом
Лихтенберг опробовал свою рану от крысы; рана была рваная и влажная, крыса много
выпила его крови, отъела верхнее мясо и изнурила его жизнь, — теперь сила
Лихтенберга хранилась в покойном животном.
Лихтенберг почувствовал скупость к бедному остатку своего существования, ему стало
жалко худое тело, принадлежащее ему, истраченное в труде и томлении мысли,
растравленное голодом до извести костей, не наслаждавшееся никогда. Он добрался до
мертвой крысы и начал ее есть, желая возвратить из нее собственное мясо и кровь,