Page 308 - Поднятая целина
P. 308

Прибыл я к месту назначения, разбили табун на два косяка, а женихи мои на кобылок и
               не глядят, только травку стригут зубами безо всякой устали… Круглый ноль внимания на
               своих невест! Вот это, думаю, дело! Вот это я влип в срамоту со своими призводителями. Я и
               овса даю им в полную меру, а они, один черт, и не поглядывают на кобылок.
                     День не глядят и второй — тоже. Мне уже возле этих бедных кобылок ходить неловко,
               иду мимо и отворачиваюсь от стыда, не могу им в глаза глядеть, да и баста! Сроду никогда
               не  краснел,  а  тут  краснеть  научился:  как  только  подхожу  к  косяку,  чтобы  гнать  его  на
               водопой к пруду, и вот тебе, пожалуйста, начинаю краснеть, как девка…
                     Господи боже мой, сколько я за трое суток стыда принял со своими призводителями —
               несть числа! Вопрос оказался вовсе не разрешимый. На третий день на моих глазах делается
               такая картина: молоденькая кобыленка заигрывает с моим призводителем, — я его Цветком
               кличу, — с гнедым, у какого прозвездь во лбу и левая задняя нога в белом чулке. И вот она
               вокруг него вьюном вьется, и так и сяк поворачивается, и зубами его легочко похватывает, и
               всякую любовь к нему вытворяет, а он ей положит голову на спину, глаза зажмурит и этак
               жалостно  вздыхает…  Вот  вам  и  Цветок,  хуже  и  не  бывает.  А  я  весь  от  злости  трясусь,
               соображаю: что же обо мне наши кобылки думают? Небось, скажут: «Привел, старый черт,
               каких-то вахлаков», — а может, и кое-что похуже скажут…
                     И потеряла бедная кобылка всякое терпение, повернулась к моему Цветку задом да как
               даст ему со всей силой обеими задними ногами по боку, у него аж в нутре что-то екнуло. А
               тут и я подбег к нему, сам плачу горькими слезьми, а сам кнутом его охаживаю по спиняке,
               шумлю:  «Ежли  ты  зовешься  призводителем,  так  нечего  и  себя  и  меня  на  старости  годов
               срамотить!»
                     Он же, милый мой страдалец, отбег сажен десять, остановился и так жалобно заиржал,
               что меня прямо за сердце схватило, и тут уже я заплакал от жалости к нему. Подошел без
               кнута, глажу его по храпу, а он и мне на плечо голову положил и вздыхает…
                     Взял я его за гриву, веду к шалашу, а сам говорю: «Поедем, мой Цветок, домой, нечего
               нам тут без толку околачиваться и лишнюю срамоту на себя принимать…» С тем запряг их и
               направился в хутор. А Васька глухой иржет: «Приезжай, дед, через год, поживем в степи,
               кашки  с  тобой  похлебаем.  К  тому  времени  и  жеребцы  твои,  ежли  не  подохнут,  в  себя
               придут».
                     Прибыл я в хутор, доложил обо всем Давыдову, он и за голову схватился, орет на меня:
               «Ты за ними плохо ухаживал!» Но я ему отпел  на это: «Не я плохо ухаживал, а вы дюже
               хорошо  ездили.  То  ты,  ваша  милость,  то  Макарушка,  то  Андрей  Разметнов.  Жеребцы  из
               хомутов не вылазили, а овса у твоего Якова Лукича и на коленях не выпросишь. И кто это на
               жеребцах  ездит?  Раз  они  призводители,  то  должны  только  корм  жрать  и  не  работать, —
               иначе  вопрос  будет  вовсе  не  разрешимый».  Да  спасибо  —  из  станицы  прислали  двух
               призводителей, вы же помните про это, и вопрос с кобылками само собою решился. Вот что
               она означает, любовь без положенного корма. Понятно вам, глупые вы люди? И смеяться тут
               нечего, раз завелся очень даже сурьезный разговор.
                     Оглядев своих слушателей торжествующим взглядом, дед Щукарь продолжал:
                     — И  что  вы  понимаете  в  жизни,  ежли  вы,  как  жуки  в  навозе, все  время  копаетесь  в
               земле? А я-то по крайней мере каждую неделю, то один раз, то чаще, бываю в станице. Вот
               ты, Куприяновна, слыхала хучь разок, как говорит радио?
                     — Откуда же я его слыхала бы, ежли я в станице была десять лет назад.
                     — То-то и оно! А я каждый раз слушаю его сколько влезет. Но и поганая же это штука,
               доложу вам! — Щукарь покрутил головой и тихо засмеялся. — Аккурат против райкома на
               столбе висит черная труба, и, боже ж мой, как она орет! Волос дыбом, и по спине даже в
               жару  мелкие  мурашки  бегают!  Распрягаю  я  своих  цветков  возле  этой  трубы,  поначалу
               слушаю  с  приятностью  про  колхозы, про  рабочий  класс  и  про  разное  другое  и  протчее,  а
               потом  хучь  голову  в  торбу  с  овсом  хорони:  из  Москвы  как  рявкнет  кто-то  жеребячьим
               голосом: «Налей ишо немного, давай выпьем, ей-богу», — и, не поверите, добрые люди, до
               того мне захочется выпить, что никакого сладу с собой нету! Я, грешник, как в станицу мне
   303   304   305   306   307   308   309   310   311   312   313