Page 352 - Поднятая целина
P. 352

— с другой стороны дрожек. Время от времени она брала руку Давыдова, коротко пожимала
               ее  и  снова  уходила  в  какие-то  свои  мысли.  За  недолгую  жизнь  девушка  еще  ни  разу  не
               покидала  хутора  на  длительный  срок,  всего  лишь  несколько  раз  была  в  станице,  еще  не
               видела  железной  дороги,  и  первая  поездка  в  город  приводила  ее  сердчишко  в  восторг,  в
               смятение и трепет. Расставаться с семьей, с подругами все же было горько, и у нее нет-нет да
               и наворачивались на глаза слезы.
                     Когда переправились на пароме через Дон и жеребцы шагом стали подниматься в гору
               на  придонский  бугор,  Давыдов  соскочил  с  дрожек  и шел  с  той  стороны,  где  сидела  Варя,
               шагал, стряхивая сапогами с низкорослого придорожного полынка обильную росу, пока, до
               восхода  солнца,  еще  бесцветную,  не  блещущую  так,  как  блестит  она  поздним  утром,
               переливаясь  в  солнечных  лучах  всеми  цветами  радуги.  Изредка  он  взглядывал  на  Варю,
               ободряюще улыбался ей, тихо говорил:
                     — А ну, Варюха, перемести глаза на сухое место.
                     Или:
                     — Ведь ты у меня уже большая, взрослым не положено плакать, не надо, милая!
                     И  заплаканная  Варя  послушно  вытирала  кончиком  голубой  косынки  мокрые  щеки  и
               что-то беззвучно шептала, ответно улыбаясь ему несмелой и покорной улыбкой.
                     А над меловыми горбатыми отрогами обдонских гор теснились туманы, и пока еще не
               виден был покрытый ими гребень бугра.
                     В  этот  ранний  утренний  час  ни  степной  подорожник,  ни  поникшие  ветки  желтого
               донника,  ни  показавшееся  на  взгорье  и  близко  подступавшее  к  шляху  жито  не  источали
               присущих им дневных запахов. Даже всесильный полынок и тот утратил его  — все запахи
               поглотила  роса,  лежавшая  на  хлебах,  на  травах  так  щедро,  будто  прошел  здесь  недавно
               короткий  сыпучий  июльский  дождь.  Потому  в  этот  тихий  утренний  час  и  властвовали
               всесильно над степью два простых запаха — росы и слегка примятой ею дорожной пыли.
                     Дед Щукарь, в старом брезентовом плаще, подпоясанном еще более старым красным
               матерчатым кушаком, сидел, зябко нахохлившись, необычно долго для него молчал, только
               помахивал кнутом и со свистом причмокивал губами, понукая и без того резво бежавших
               жеребцов.
                     Но когда взошло солнце, он оживился, спросил:
                     — По хутору брешут, будто ты, Семушка, на Варьке жениться думаешь. Это правда?
                     — Правда, дед.
                     — Что  ж,  это  дело  такое,  что  как  ни  крутись,  а  рано  или  поздно  от  женитьбы  не
               уйдешь, то есть я про мужчинов говорю, — глубокомысленно изрек старик. И продолжал: —
               Меня тоже покойные родители женили, когда мне только что стукнуло восемнадцать годков.
               А я и тогда был до ужасти хитрый, я и тогда знал, что это за чертовщина — женитьба… Вот
               уж я от нее крутился, как никто на белом свете! Я очень даже преотлично знал, что жениться
               —  не  меду  напиться.  И  чего  я  только,  Семушка,  жаль  моя,  над  собой  не  вытворял!  И
               сумасшедшим прикидывался, и хворым, и припадошным. За сумасшедшего меня родитель
               — а покойник был крутой человек — битых два часа порол кнутом и кончил, только когда
               кнутовище обломал об мою спину. За припадошного порол меня уже ременными вожжами.
               А когда я прикинулся хворым, начал орать дурным голосом и сказал, что у меня вся середка
               гнилая, — он, слова не говоря, пошел на баз и несет в хату оглоблю от саней. Не поленился,
               старый черт, идти под сарай, выворачивать ее, разорять сани. Вот он какой был, покойник,
               царство ему небесное. Принес он эту оглоблю и ласково так говорит мне: «Вставай, сынок, я
               тебя лечить буду…» Э, думаю: раз он не поленился оглоблю вывернуть, так он не поленится
               и душу из меня вывернуть своим лекарством. Дурна шутка — оглобля в его руках. Он у меня
               трошки с глупиной был, я ишо махоньким за ним этот грех примечал… И тут я взвился с
               кровати,  как  будто  под  меня  кипятку  плеснули.  И  женился.  А  что  я  с  ним,  с  глупым
               человеком, мог поделать? И пошла и поехала моя жизня с той поры и наперекосяк, и боком,
               и  вверх  тормашками!  Ежели  сейчас  в  моей  старухе  добрых  восемь  пудов  будет,  то  в
               девятнадцать лет в ней было… — Старик задумчиво пожевал губами, подняв глаза вверх, и
   347   348   349   350   351   352   353   354   355   356   357