Page 353 - Поднятая целина
P. 353
решительно закончил: — Никак не меньше пятнадцати пудов, истинный бог не брешу.
Давыдов, давясь от смеха, чуть слышно спросил:
— А не много ли?
На что ему дед Щукарь весьма резонно возразил:
— А тебе не все равно? Пудом больше, пудом меньше — какая разница? Ить не тебе же
приходилось от нее страдания и баталии принимать, а мне? Один черт, мне было так плохо в
этой супружеской жизни, что впору вешаться. Да только не на таковского она напала! Я
отчаянный, когда разойдусь! Вот в отчаянности я и думал: повесься ты сначала, а я —
после…
Дед Щукарь весело покрутил головой, похихикал, предаваясь, видимо, самым
разнообразным воспоминаниям, и, видя, что слушают его с неослабным вниманием, охотно
продолжал:
— Эх, дорогие гражданы и… и ты, Варька! Яростная была у нас любовь смолоду с
моей старухой! А спрошу я вас: почему яростная? Да потому, что на злобе она всею жизню у
нас проходила, а ярость и злоба — одно и то же, так я у Макарушки в толстом словаре
прочитывал.
И вот, бывалоча, проснусь ночью, а моя баба то слезьми плачет, то смеется, а я про себя
думаю: «Поплачь, милушка, бабьи слезы — божья роса, мне с тобой тоже не медовое житье,
а я же не плачу!»
И вот на пятый год нашей жизни в супружестве случилось такое происшествие:
вернулся сосед Поликарп с действительной службы. Служил он в Атаманском полку,
гвардеец. Научили его там, дурака, усы крутить, вот он и дома начинает возле моей бабы усы
закручивать. Как-то вечером гляжу, а они стоят у плетня, моя баба — с своей стороны, он —
с своей. Прошел я в хату, прикинулся слепым, будто ничего и не вижу. На другой день
вечером — опять стоят. Э, думаю, дурна шутка. На третий день я нарочно из дому ушел. В
сумерках возвращаюсь — опять стоят! Экая оказия! Что-то надо мне делать. И придумал:
обернул трехфунтовую гирьку полотенцем, прокрался к Поликарпу на баз, шел босиком,
чтобы он не услыхал, и, пока он усы крутил, я его и тяпнул в затылок со всей мочи. Он и
улегся вдоль плетня, как колода.
Дней через несколько встречаюсь с Поликарпом. Голова у него перевязанная. Кисло
так говорит мне: «Дурак! Ты же мог убить до смерти». А я ему говорю: «Это ишо
неизвестно, кто из нас дурак — тот, кто под плетнем валялся, или тот, кто на ногах стоял».
С тех пор — как бабушка отшептала! Перестали они стоять возле плетня. Только баба
моя вскорости научилась по ночам зубами скрипеть. Проснусь от ее скрипа, спрашиваю: «У
тебя, милушка, уж не зубы ли болят?» Она мне в ответ: «Отвяжись, дурак!» Лежу и думаю
про себя: «Это ишо неизвестно, кто из нас дурее — кто зубами скрипит или кто спит тихочко
и спокойночко, как смирное дите в люльке».
Боясь обидеть старика, слушатели сидели очень тихо. Варя молча тряслась от смеха,
Давыдов отвернулся от Щукаря, закрыл лицо ладонями и что-то больно уж часто и заливисто
кашлял. А Щукарь, ничего не замечая, с увлечением продолжал:
— Вот она какая иной раз бывает, яростная любовь! Одним словом, добра от этих
женитьбов редко когда бывает, так я рассуждаю своим стариковским умом. Или, к придмеру,
взять такой случай: в старое время жил у нас в хуторе молодой учитель. Была у него невеста,
купецкая дочка, тоже с нашего хутора. Ходил этот учитель уж до того нарядный, до того
красивый — я про одежу говорю, — как молодой петушок, и больше не ходил, а ездил на
велосипеде. Тогда они только что появились, и уж ежели в хуторе был этот первый
велосипед всем людям в диковинку, то про собак и говорить нечего. Как только учитель
появится на улице, заблестит колесами, так проклятые собаки прямо с ума сходят. А он знай
спешит, норовит ускакать от них, согнется в три погибели на своей машине и так шибко
сучит ногами, что и глазом не разглядишь. Сколько-то мелких собачонок он передавил, но
пришлось и ему от них лиха хватить!
Как-то утром иду я через площадь в степь за кобылой, и вот тебе — навстречу собачья

