Page 100 - Приглашение на казнь
P. 100
по-своему одолели, -- и хотя я все это знаю, и еще знаю одну
главную, главнейшую вещь, которой никто здесь не знает, --
все-таки смотрите, куклы, как я боюсь, как все во мне дрожит, и
гудит, и мчится, -- и сейчас придут за мной, и я не готов, мне
совестно..."
Цинциннат встал, разбежался и -- головой об стену, но
настоящий Цинциннат сидел в халате за столом и глядел на стену,
грызя карандаш, и вот, слегка зашаркав под столом, продолжал
писать -- чуть менее быстро:
"Сохраните эти листы, -- не знаю, кого прошу, -- но:
сохраните эти листы, -- уверяю вас, что есть такой закон, что
это по закону, справьтесь, увидите! -- пускай полежат, -- что
вам от этого сделается? -- а я так, так прошу, -- последнее
желание, -- нельзя не исполнить. Мне необходима хотя бы
теоретическая возможность иметь читателя, а то, право, лучше
разорвать. Вот это нужно было высказать. Теперь пора
собираться".
Он опять остановился. Уже совсем прояснилось в камере, и
по расположению света Цинциннат знал, что сейчас пробьет
половина шестого. Дождавшись отдаленного звона, он продолжал
писать, -- но теперь уже совсем тихо и прерывисто, точно
растратил всего себя на какое-то первоначальное восклицание.
"Слова у меня топчутся на месте, -- писал Цинциннат. --
Зависть к поэтам. Как хорошо, должно быть, пронестись по
странице и прямо со страницы, где остается бежать только тень
-- сняться -- и в синеву. Неопрятность экзекуции, всех
манипуляций, до и после. Какое холодное лезвие, какое гладкое
топорище. Наждачной бумажкой. Я полагаю, что боль расставания
будет красная, громкая. Написанная мысль меньше давит, хотя
иная -- как раковая опухоль: выразишь, вырежешь, и опять
нарастает хуже прежнего. Трудно представить себе, что сегодня
утром, через час или два..."
Но прошло и два часа и более, и, как ни в чем не бывало,
Родион принес завтрак, прибрал камеру, очинил карандаш,
накормил паука, вынес парашу. Цинциннат ничего не спросил, но,
когда Родион ушел и время потянулось дальше обычной своей
трусцой, он понял, что его снова обманули, что зря он так
напрягал душу и что все оставалось таким же неопределенным,
вязким и бессмысленным, каким было.
Часы только что пробили три или четыре (задремав и
наполовину проснувшись, он не сосчитал ударов, а лишь
приблизительно запечатлел их звуковую сумму), когда вдруг
отворилась дверь и вошла Марфинька. Она была румяна, выбился
сзади гребень, вздымался темный лиф черного бархатного платья,
-- при этом что-то не так сидело, это ее делало кривобокой, и