Page 86 - Прощание с Матерой
P. 86
Уже при лампе, при ее красноватом и тусклом мерцании она развешивала с табуретки
пихту по углам, совала ее в надоконные пазы. От пихты тотчас повеяло печальным курением
последнего прощания, вспомнились горящие свечи, сладкое заунывное пение. И вся изба
сразу приняла скорбный и отрешенный, застывший лик. «Чует, ох чует, куда я ее
обряжаю», – думала Дарья, оглядываясь вокруг со страхом и смирением: что еще? что она
выпустила, забыла? Все как будто на месте. Ей мешало, досаждало вязкое шуршание травы
под ногами; она загасила лампу и взобралась на печь.
Жуткая и пустая тишина обуяла ее – не взлает собака, не скрипнет ни под чьей ногой
камешек, не сорвется случайный голос, не шумнет в тяжелых ветках ветер. Все кругом точно
вымерло. Собаки на острове оставались, три пса, брошенных хозяевами на произвол судьбы,
метались по Матёре, кидаясь из стороны в сторону, но в эту ночь онемели и они. Ни звука.
Испугавшись, Дарья слезла с печки обратно и начала молитву.
И всю ночь она творила ее, виновато и смиренно прощаясь с избой, и чудилось ей, что
слова ее что-то подхватывает и, повторяя, уносит вдаль.
Утром она собрала свой фанерный сундучишко, в котором хранилось ее похоронное
обряженье, в последний раз перекрестила передний угол, мыкнула у порога, сдерживаясь,
чтобы не упасть и не забиться на полу, и вышла, прикрыла за собой дверь. Самовар был
выставлен заранее. Возле Настасьиной избы, карауля ее, стояли Сима с Катериной. Дарья
сказала, чтоб они взяли самовар, и, не оборачиваясь, зашагала к колчаковскому бараку. Там
она оставила свой сундучок возле первых сенцев, а сама направилась во вторые, где
квартировали пожогщики.
– Все, – сказала она им. – Зажигайте. Но чтоб в избу ни ногой…
И ушла из деревни. И где она была полный день, не помнила. Помнила только, что все
шла и шла, не опинаясь, откуда брались и силы, и все будто сбоку бежал какой-то
маленький, не виданный раньше зверек и пытался заглянуть ей в глаза.
Старухи искали ее, кричали, но она не слышала.
Под вечер приплывший Павел нашел ее совсем рядом, возле «царского лиственя».
Дарья сидела на земле и, уставившись в сторону деревни, смотрела, как сносит с острова
последние дымы.
Вставай, мать, – поднял ее Павел. – Тетка Настасья приехала.
21
Настасья с зажатым в руках лицом, всхлипывая и раскачиваясь вперед-назад, слабо
выстанывала:
– А Егор-то… Егор-то!…
Старухи растерянно и подавленно молчали, не зная, верить, не верить в смерть деда
Егора. Кто скажет, не тронулась ли Настасья в городе за это время еще больше, и если здесь
она выдумывала про старика, будто он без конца плачет да кровью исходит, не подвинулась
ли там своей больной головой до смерти? А дед Егор, может, сидит сейчас и как ни в чем не
бывало палит свою трубку. Да ведь страшно и подумать, что стала бы она хоронить живого,
что дело дошло уже до этого. И страшно представить, что деда Егора нет…
Богодуловское жилье было узким, как коридор, и до основания запущенным, грязным.
Шмутки, которые снесли сюда вчера и сегодня старухи, только добавляли беспорядка. На
нарах поверх постеленного сена валялись фуфайки, одеяла, мелкое, увязанное в узлы тряпье;
на убогом, голом и щелястом столе громоздилась гора посуды. Дарьин самовар стоял на полу
возле единственного окошка без нижней стеклины. Там, в этом просвете, садилось солнце,
под которым сально топилось уцелевшее, но непроглядное, годами удобренное мухами
стекло. На полу была натоптана красная пыль от кирпичей, где когда-то стояла железная
печка. Теперь печки не было никакой, да и во всем этом курятнике с нарами, как насестом, у
одной стены и длинным, как корыто, столом – у другой, не пахло даже мало-мальски жилым
духом.