Page 84 - Прощание с Матерой
P. 84
завтрашнюю – так оно скорей всего и выйдет. Колчаковский барак тоже долго не выстоит.
Но пока можно было спасать – спасали, иначе нельзя. Надежды на то, что Настасья приедет,
не оставалось, но оставалось по-прежнему старое и святое, как к богу, отношение к хлебу и
картошке.
Дарья добеливала ставни у второго уличного окна, когда услышала позади себя
разговор и шаги – это пожогщики полным строем направлялись на свою работу. Возле Дарьи
они приостановились.
– И правда, спятила бабка, – сказал один веселым и удивленным голосом.
Второй голос оборвал его:
– Помолчи.
К Дарье подошел некорыстный из себя мужик с какой-то машинкой на плече. Это был
тот день, когда пожогщики в третий раз подступали к «царскому лиственю». Мужик,
кашлянув, сказал:
– Слышь, бабка, сегодня еще ночуйте. На сегодня у нас есть чем заняться. А завтра
все… переезжайте. Ты меня слышишь?
– Слышу, – не оборачиваясь, ответила Дарья.
Когда они ушли, Дарья села на завалинку и, прислонясь к избе, чувствуя спиной ее
изношенное, шершавое, но теплое и живое дерево, вволю во всю свою беду и обиду
заплакала – сухими, мучительными слезами: настолько горек и настолько радостен был этот
последний, поданный из милости день. Вот так же, может статься, и перед ее смертью
позволят: ладно, поживи еще до завтра – и что же в этот день делать, на что его потратить?
Э-эх, до чего же мы все добрые по отдельности люди и до чего же безрассудно и много, как
нарочно, все вместе творим зла!
Но это были ее последние слезы. Проплакавшись, она приказала себе, чтоб последние,
и пусть хоть жгут ее вместе с избой, все выдержит, не пикнет. Плакать – значит
напрашиваться на жалость, а она не хотела, чтобы ее жалели, нет. Перед живыми она ни в
чем не виновата – в том разве только, что зажилась. Но кому-то надобно, видать, и это,
надобно, чтобы она была здесь, прибирала сейчас избу и по-свойски, по-родному проводила
Матёру.
В обед собрались опять возле самовара – три старухи, парнишка и Богодул. Только они
и оставались теперь в Матёре, все остальные съехали. Увезли деда Максима: на берег его
вели под руки, своим ходом дед идти не мог. Приехала за Тунгуской дочь, пожилая уже,
сильно схожая лицом с матерью, привезла с собой вина, и Тунгуска, выпив, долго что-то
кричала с реки, с уходящего катера, на своем древнем непонятном языке. Старший Кошкин в
последний наезд вынул из избы оконные рамы и сам, своей рукой поджег домину, а рамы
увез в поселок. Набегал на той неделе и Воронцов, разговаривал с пожогщиками и, когда
попал ему на глаза Богодул, пристал к нему, требуя, чтобы Богодул немедленно снимался с
острова.
– Если бездетный, бездомный, я напишу справку об одиночестве, – разъяснял он. –
Райисколком устроит. Давай-ка собирайся.
– Кур-р-рва! – много не разговаривая, ответил Богодул и повернулся тылом.
– Ты смотри… как тебя? – пригрозил, растерявшись, Воронцов. – Я могу и участкового
вызвать. У меня это недолго. Я с тобой, с элементом, политику разводить не очень. Ты меня
понял или не понял?
– Кур-р-рва! – Вот и разбери: понял или не понял.
Но все это уже было, прошло; последние два дня никто в Матёру больше не
наведывался. И делать было нечего: все, что надо, свезли, а что не надо – то и не надо. На то
она и новая жизнь, чтоб не соваться в нее со старьем.
За чаем Дарья сказала, что пожогщики отставили огонь до завтра, и попросила:
– Вы уж ночуйте там, где собирались. Я напоследок одна. Есть там где лягчи-то?
– Японский бог! – возмутился Богодул, широко разводя руки. – Нар-ры.
– А завтра и я к вам, – пообещала Дарья.