Page 88 - Прощание с Матерой
P. 88

одной  Ангары  воду  пили.  Аксинья  черепановская  пришла  обмыла…  Да  че  говореть:  весь
               заезд  приходил.  Там  кто  в  одну  дверку  по  лестнице  заехал  –  «заезд»  называют.  Гроб
               откуль-то  добыли,  привезли,  матерьялом  обтянулив  –  я  ни  к  чему  и  не  касалась.  Опосле
               машину подогнали, вынесли. Однако что, Аксинья надо всем и правила, воистая такая… не
               погляди, что старуха, что в такой же деревне жила. А от как-то пообвыкла, как тут и была, и
               ниче. Егор, он никак не хотел обыкать, уж так тосковал, так плакал… Весь остатный свет –
               радиа эта. Слушат и вздыхат, слушат и вздыхат. Я спросю: «Че там, Егор, говорят-то, что ты
               не наслушаешься?» – «Посевная, – грит, – идет». – «Какая посевная? Какая посевная – под
               осень  дело, погляди  в окошко-то.  Ума,  че  ли, – говорю, –  решился?»  –  «А  эта  посевная, –
               грит, –  круглый  год  идет».  Я  говорю:  «Ты  че,  Егор,  молотишь-то?  Ты  че  мелешь-то?  Ты
               лутче, старый, поплачь, лишнего не выдумывай». А он, Егор-то, вы помните, какой он был
               поперешный.  Он  мне:  «То  и  молотю,  то  и  мелю,  что  урожайность  даю».  Он  под  послед
               совсем  заговариваться  стал.  А  сам  без  улишного  воздуха  извесь  уж  прозрачный  сделался,
               белый, весь потоньчел. И дале боле, дале боле. На глазах погасал. Я спросю: «Че болит-то,
               Егор? Где у тебя, в каком месте болит-то?» Я ж не слепая, вижу, что тает он. Он никак не
               открывался до последнего часу ерепенился. «Он слышишь, – грит, – бонбы кидают?» – «Это,
               Егор,  не  бонбы, –  я  ему  говорю, –  это  землю  спуста  подрывают,  чтобы  не  копать».  Мне
               старухи на лавочке внизу уж пояснили, что землю рвут, а  то я попервости-то, как ухнуло,
               едва  тут  и  не  кончилась.  А  он-то  никуды  не  ходил,  это  я  ему  доносю,  что  так  и  так.
               «Ухозвон, – грит, – ухозвон замучил». Только на этот ухо-звон и жалился, боле ни на че.
                     – А помер спокойно, не маялся?
                     – Помер спокойно. Спокойней спокойного помер, дай-то бог и мне так. Днем говорит:
               «Поди,  Настасья,  возьми  красненького,  чей-то  я  весь  отерп.  Возьми, –  говорит, –  я  кровь
               подгоню, а то она завернулась куды-то вся». Я пошла. У нас магазин через дорогу, а в том
               магазине красненького не было, я пошла ишо через дорогу. Там машины, со всего белого
               свету машины – так и фуркают мимо, так и фуркают. Я боюсь идти, боле того простояла.
               Головенку-то  туды-сюды,  туды-сюды,  когда  оне  пробегут.  И  долго,  видать,  ходила.
               Ворочаюсь,  а  Егор  на  меня  так  пытко-пытко  глядит.  Принесла,  грю,  Егор,  не  сердись,  не
               ходовитая я по городу. Он ниче. Встал ко столу-то, встал и покачнулся, и сам застыдился,
               что покачнулся, обругал себя. Сели мы, уж вечер. Немного и посидели, а выпил он на два
               пальца в стакане. Нет, грит, не питок, не лезет. И назад в постель. Мы с им нарозь спали. Он
               на  кровати  на  нашей,  а  я  на  этой,  на  лягушке-то  городской,  которая  в  гармошку
               складывается.  Лег  –  и  вижу:  глядит  на  меня.  «Че, –  говорю, –  Егор,  можеть,  надо  че?»  –
               Голос  у  Настасьи  напрягся, она  подалась  вся  вперед,  как  наклоняются,  не  выдерживая,  за
               ответом. –  «Можеть, –  спрашиваю, –  надо  че?»  Я  же вижу,  что он  неспроста  смотрит. –  И
               откачнулась назад. – А он ниче и не скажи. Знаю, что хочет сказать, а не сказал, – ишь, он
               боялся напужать меня. А чуял, чуял смерть. – Она опять прервалась и покивала. – Чуял, чуял.
               Я  свет  убрала,  легла  и  заснула,  непутевая.  Заснула! –  выкрикнулось  у  нее,  но  она  тут  же
               поправила  голос. –  А  ночью  пробудилась  –  слышу,  дожжик  идет.  Че  это,  думаю,  он  –  с
               вечеру-то  ни  одной  тучки  не  видать  было.  Там  хошь  и  плохо  небо  видно,  да  я  все  по
               привычке  смотрела.  И  дожжик  такой  норовистый,  тихий.  Ой,  думаю,  че-то  неладно.  К
               окошку подошла, а он только-только направился, ишо и землю не замочил. А сама помню,
               что  Егор  однесь  дожжик  же  и  поминал:  долго,  грит,  нету.  Я  потихоньку  говорю:  «Егор,
               дожжик-то пошел. Он тебе нашто нужон-то был? Нашто, – вдругорядь спрашиваю у Егора, –
               он  тебе  нужон-то  был?»  Он  молчит.  Я  за  огонь,  шарю  по  стенке,  шарю.  Зажгла,  а  мой
               Егор-то, Егор-то…
                     Настасья заплакала.
                     Солнце  зашло,  в  курятнике  быстро  темнело.  Старухи  тяжело,  подавленно  молчали;
               испуганно теребил за рукав Симу мальчонка, она слабо отпихивалась. Со свистом гонял в
               себя  и  из  себя  воздух  Богодул.  Не  дождавшись,  пока  примутся  за  самовар  старухи,  он  в
               молчании этом вынес его в сени и стал булькать там водой.
                     Баба, баба, – взялся за голос Колька.
   83   84   85   86   87   88   89   90   91   92   93