Page 45 - Разгром
P. 45

даже  смерть, оправдано  своей  конечной целью  и  без  которого  никто  из  них  не пошел  бы
                  добровольно  умирать  в  улахинской  тайге.  Но  он  знал  также,  что  этот  глубокий  инстинкт
                  живет в людях под спудом бесконечно маленьких, каждодневных, насущных потребностей и
                  забот о своей — такой же маленькой, но живой  — личности, потому что каждый человек
                  хочет есть и спать, потому что каждый человек слаб. Обремененные повседневной мелочной
                  суетой,  чувствуя  свою  слабость,  люди  как  бы  передоверили  самую  важную  свою  заботу
                  более сильным, вроде Левинсона, Бакланова, Дубова, обязав их думать о ней больше, чем о
                  том, что им тоже нужно есть и спать, поручив им напоминать об этом остальным.
                         Левинсон  теперь  всегда  был  на  людях  —  водил  их  в  бой  самолично,  ел  с  ними из
                  одного  котелка,  не  спал  ночей,  проверяя  караулы,  и  был  почти  единственным  человеком,
                  который еще не разучился смеяться. Даже когда разговаривал с людьми о самых обыденных
                  вещах, в каждом его слове слышалось: “Смотрите, я тоже страдаю вместе с вами  — меня
                  тоже могут завтра убить или я сдохну с голоду, но я по-прежнему бодр и настойчив, потому
                  что все это не так уж важно...”
                         И  все  же...  с  каждым  днем  лопались  невидимые  провода,  связывавшие  его  с
                  партизанским  нутром...  И  чем  меньше  становилось  этих  проводов,  тем  труднее  было  ему
                  убеждать, — он превращался в силу, стоящую над отрядом.
                         Обычно, когда глушили рыбу на обед, никто не хотел лазить за нею в холодную воду,
                  гоняли наиболее слабых, чаще всего бывшего свинопаса Лаврушку — человека безвестной
                  фамилии, робкого и заикающегося. Он отчаянно боялся воды, дрожа и крестясь сползал с
                  берега, и Мечик всегда с болью смотрел на его тощую спину. Однажды Левинсон заметил
                  это.
                          —  Обожди...  —  сказал он Лаврушке.  —  Почему ты сам не слазишь?  — спросил  у
                  кривого,  словно  ущемленного  с  одной  стороны  дверью  парня,  загонявшего  Лаврушку
                  пинками.
                         Тот поднял на него злые, в белых ресницах, глаза и неожиданно сказал:
                          — Слазь сам, попробуй...
                          — Я-то не полезу, — спокойно ответил Левинсон, — у меня и других дел много, а
                  вот тебе придется... Снимай, снимай штаны... Вот уж и рыба уплывает.
                          — Пущай уплывает... а я тоже не рыжий... — Парень повернулся спиной и медленно
                  пошел от берега. Несколько десятков глаз смотрели одобрительно на него и насмешливо на
                  Левинсона.
                          —  Ну  и  морока  с  таким  народом...  —  начал  было  Гончаренко,  сам  расстегивая
                  рубаху, и остановился, вздрогнув от непривычно громкого оклика командира:
                          — Вернись!.. — В голосе Левинсона брякнули властные нотки неожиданной силы.
                         Парень  остановился  и,  жалея  уже,  что  ввязался  в  историю,  но  не  желая  срамиться
                  перед другими, сказал снова:
                          — Сказано, не полезу...
                         Левинсон тяжелыми шагами двинулся к нему, держась за маузер, не спуская с него
                  глаз,  ушедших  вовнутрь  и  ставших  необыкновенно  колючими  и  маленькими.  Парень
                  медленно, будто нехотя, стал расстегивать штаны.
                          — Живей! — сказал Левинсон с мрачной угрозой. Парень покосился на него и вдруг
                  перепугался,  заторопился,  застрял  в  штанине  и,  боясь,  что  Левинсон  не  учтет  этой
                  случайности и убьет его, забормотал скороговоркой:
                          — Сейчас, сейчас... зацепилась вот... а, черт!.. Сейчас, сейчас...
                         Когда Левинсон оглянулся вокруг, все смотрели на него с уважением и страхом, но и
                  только:  сочувствия  не  было.  В  эту  минуту  он  сам  почувствовал  себя  силой,  стоящей  над
                  отрядом. Но он готов был идти и на это: он был убежден, что сила его правильная.
                         С  этого  дня  Левинсон  не  считался  уже  ни  с  чем,  если  нужно  было  раздобыть
   40   41   42   43   44   45   46   47   48   49   50