Page 234 - Тихий Дон
P. 234
озорно и любовно, из-под низу разит взглядом огнисто-черных глаз, что-то
несказанно-ласковое, горячее шепчут порочно-жадные красные губы, и медленно отводит
взгляд, отворачивается, на смуглой шее два крупных пушистых завитка… их так любил
целовать он когда-то…
Григорий вздрагивает. Ему кажется, что он на секунду ощутил дурнопьяный,
тончайший аромат Аксиньиных волос; он, весь изогнувшись, раздувает ноздри, но… нет! это
волнующий запах слежалой листвы. Меркнет, расплывается овал Аксиньиного лица.
Григорий закрывает глаза, кладет ладони на шероховатую землю и долго, не мигая, глядит,
как за поломанной сосной на окраине неба голубой нарядной бабочкой трепещет в
недвижимом полете Полярная звезда.
Отдельные куски несвязанных воспоминаний затемняли образ Аксиньи. Он вспомнил
те недели, которые провел на хуторе Татарском, в семье, после разрыва с Аксиньей; по
ночам — жадные, опустошающие ласки Натальи, словно старавшейся вознаградить за свою
прежнюю девическую холодность; днями — внимательное, почти заискивающее отношение
семьи, почет, с каким встречали хуторные первого георгиевского кавалера. Григорий всюду,
даже в семье, ловил боковые, изумленно-почтительные взгляды — его разглядывали так, как
будто не верили, что он — тот самый Григорий, некогда своевольный и веселый парень. С
ним, как с равным, беседовали на майдане старики, при встрече на его поклон снимали
шапки, девки и бабы с нескрываемым восхищением разглядывали бравую, чуть сутуловатую
фигуру в шинели с приколотым на полосатой ленточке крестом. Он видел, что Пантелей
Прокофьевич явно гордился им, шагая рядом в церковь или на плац. И весь этот сложный
тонкий яр лести, почтительности, восхищения постепенно губил, вытравляя из сознания
семена той правды, которую посеял в нем Гаранжа. Пришел с фронта Григорий одним
человеком, а ушел другим. Свое, казачье, всосанное с материнским молоком, кохаемое на
протяжении всей жизни, взяло верх над большой человеческой правдой.
— Я знал, Гришка, — подвыпив, на прощанье говорил Пантелей Прокофьевич и,
волнуясь, гладил серебряные с чернью волосы, — знал давно, что из тебя добрый казак
выйдет. Год от рождения тебе сравнялся, и по давнишнему казачьему обычаю вынес я тебя
на баз — помнишь, старуха? — и посадил верхом на коня. А ты, сукин сын, цап его за гриву
ручонками!.. Тогда ишо смекнул я, что должон из тебя толк выйтить. И вышел.
Добрым казаком ушел на фронт Григорий; не мирясь в душе с бессмыслицей войны, он
честно берег свою казачью славу…
Тысяча девятьсот пятнадцатый год. Май. Под деревней Ольховчик по ярко-зеленой
ряднине луга наступает в пешем строю 13-й немецкий Железный полк. Цикадами звенят
пулеметы. Тяжеловесно стрекочет станковый пулемет залегшей над речкой русской роты.
12-й казачий полк принимает бой. Григорий перебегает в цепи вместе с казаками своей сотни
и, оглядываясь, видит расплавленный диск солнца на полуденном небе и другой такой же в
речной заводи, опушенной желтобарашковой лозой. За речкой, за тополями скрываются
коноводы, а впереди — немецкая цепь, желтый глянец медных орлов на касках. Ветер
шевелит сизый, полынный, дымок выстрелов.
Григорий не спеша стреляет, целится тщательно и между двумя выстрелами,
прислушиваясь к команде взводного, выкрикивающего прицел, успевает осторожно ссадить
выползшую на рукав его гимнастерки рябую божью коровку. Потом атака… Григорий
окованным прикладом валит с ног высокого немецкого лейтенанта, берет в плен трех
немецких солдат и, стреляя над их головами вверх, заставляет их рысью бежать к речке.
Под Равой-Русской со взводом казаков в июле 1915 года отбивает казачью батарею,
захваченную австрийцами. Там же во время боя заходит в тыл противника, открывает огонь
из ручного пулемета, обращая наступление австрийцев в бегство.
Пройдя Баянец, в стычке берет в плен толстого австрийского офицера. Как барана,
вскидывает его поперек седла, скачет, все время ощущая противный запах человеческого
кала, исходивший от офицера, и дрожь полного, мокрого от страха тела.
И особенно выпукло вспомнил Григорий, лежа на черной плешине холма, случай,