Page 26 - Тихий Дон
P. 26

Дошло и до ушей Пантелея Прокофьевича. Как-то в воскресенье пошел он к Мохову в
               лавку. Народу — не дотолпишься. Вошел — будто раздались, заулыбались. Протиснулся к
               прилавку,  где  отпускали  мануфактуру.  Товар  ему  взялся  отпускать  сам  хозяин,  Сергей
               Платонович.
                     — Что-то тебя давненько не видать, Прокофьич?
                     — Делишки все. Неуправка в хозяйстве.
                     — Что так? Сыны вон какие, а неуправка.
                     — Что ж сыны-то: Петра в лагеря проводил, двое с Гришкой и ворочаем.
                     Сергей  Платонович  надвое  развалил  крутую  гнедоватую  бородку,  многозначительно
               скосил глаза на толпившихся казаков.
                     — Да, голубчик, ты что же это примолчался-то?
                     — А что?
                     — Как что? Сына задумал женить, а сам ни гугу.
                     — Какого сына?
                     — Григорий у тебя ведь неженатый.
                     — Покедова ишо не собирался женить.
                     — А я слышал, будто в снохи берешь… Степана Астахова Аксинью.
                     — Я? От живого мужа… Да ты что ж, Платоныч, навроде смеешься? А?
                     — Какой смех! Слышал от людей.
                     Пантелей  Прокофьевич  разгладил  на  прилавке  развернутую  штуку  материи  и,  круто
               повернувшись,  захромал  к  выходу.  Он  направился  прямо  домой.  Шел,  по-бычьи  угнув
               голову,  сжимая  связку  жилистых  пальцев  в  кулак;  заметней  припадал  на  хромую  ногу.
               Минуя  астаховский  двор,  глянул  через  плетень:  Аксинья,  нарядная,  помолодевшая,
               покачиваясь в бедрах, шла в курень с порожним ведром.
                     — Эй, погоди-ка!..
                     Пантелей Прокофьевич чертом попер в калитку. Аксинья стала, поджидая его. Вошли в
               курень. Чисто выметенный земляной пол присыпан красноватым песком, в переднем углу на
               лавке  вынутые  из  печи  пироги.  Из  горницы  пахнет  слежалой  одеждой  и  почему-то  —
               анисовыми яблоками.
                     Под ноги Пантелею Прокофьевичу подошел было поластиться рябой большеголовый
               кот. Сгорбил спину и дружески толкнулся о сапог. Пантелей Прокофьевич шваркнул его об
               лавку и, глядя Аксинье в брови, крикнул:
                     — Ты что ж это?.. А? Не остыл мужьин след, а ты уж хвост набок! Гришке я кровь
               спущу за это самое, а Степану твоему пропишу!.. Пущай знает!.. Ишь ты, курва, мало тебя
               били…  Чтоб  с  нонешнего  дня  и  ноги  твоей на  моем  базу  не  ступало.  Шашлы  заводить  с
               парнем, а Степан придет да мне же…
                     Аксинья, сузив глаза, слушала. И вдруг бесстыдно мотнула подолом, обдала Пантелея
               Прокофьевича запахом бабьих юбок и грудью пошла на него, кривляясь и скаля зубы.
                     — Ты что мне, свекор? А? Свекор?.. Ты что меня учишь! Иди свою толстозадую учи!
               На своем базу распоряжайся!.. Я тебя, дьявола хромого, культяпого, в упор не вижу!.. Иди
               отсель, не спужаешь!
                     — Погоди, дура!
                     — Нечего годить, тебе не родить!.. Ступай, откель пришел! А Гришку твоего, захочу —
               с  костями  съем  и  ответа  держать  не  буду!..  Вот  на!  Выкуси!  Ну,  люб  мне  Гришка.  Ну?
               Вдаришь, что ль?.. Мужу пропишешь?.. Пиши хучь наказному атаману, а Гришка мой! Мой!
               Мой! Владаю им и буду владать!..
                     Аксинья  напирала  на  оробевшего  Пантелея  Прокофьевича  грудью  (билась  она  под
               узкой кофточкой, как стрепет в силке), жгла его полымем черных глаз, сыпала слова — одно
               другого  страшней  и  бесстыжей.  Пантелей  Прокофьевич,  подрагивая  бровями,  отступал  к
               выходу,  нащупал  поставленный  в  углу  костыль  и,  махая  рукой,  задом  отворил  дверь.
               Аксинья вытесняла его из сенцев, задыхаясь, выкрикивала, бесновалась:
                     — За всю жизнь за горькую отлюблю!.. А там хучь убейте! Мой Гришка! Мой!
   21   22   23   24   25   26   27   28   29   30   31