Page 263 - Тихий Дон
P. 263

за свой помятый китель и несвежую фуражку, но потом решил, что фронтовику, пожалуй, и
               нечего стыдиться своей внешности, а тем более ему, только сегодня покинувшему вагон.
                     На тротуарах ленивые оливково-желтые лежали теневые пятна от парусиновых тентов,
               натянутых над входами в магазины и кафе. Ветер, раскачивая, трепал выжженную парусину,
               пятна  на  тротуарах  шевелились,  рвались  из-под  шаркающих  ног  людей.  Несмотря  на
               послеобеденный  час,  проспект  кишел  людьми.  Листницкий,  отвыкший  за  годы  войны  от
               города, с радостным удовлетворением впитывал в себя разноголосый гул, перевитый смехом,
               автомобильными  гудками,  криком  газетчиков,  и,  чувствуя  себя  в  этой  толпе  прилично
               одетых, сытых людей своим, близким, все же думал:
                     «Какие все вы сейчас довольные, радостные, счастливые — все: и купцы, и биржевые
               маклеры,  и  чиновники  разных  рангов,  и  помещики,  и  люди  голубой  крови!  А  что  с  вами
               было три-четыре дня назад? Как выглядели вы, когда чернь и солдатня расплавленной рудой
               текли вот по этому проспекту, по улицам? По совести, и рад я вам и не рад. И благополучию
               вашему не знаю, как радоваться…»
                     Он  попробовал  проанализировать  свое  раздвоенное  чувство,  найти  истоки  его  и  без
               труда решил: потому он так мыслит и чувствует, что война и то, что пришлось пережить там,
               отдалили его от этого скопища сытых, довольных.
                     «Ведь  вот  этот  молодой,  упитанный, —  думал  он,  встречаясь  глазами  с  полным,
               краснощеким и безусым мужчиной, — почему он не на фронте? Наверно, сын заводчика или
               какого-нибудь торгового зубра, уклонился, подлец, от службы — начхать ему на родину, —
               и „работает на оборону“, жиреет, с удобствами любит женщин…»
                     «Но с кем же ты-то в конце концов? — задал он сам себе вопрос и, улыбаясь, решил: —
               Ну конечно же, вот с этими! В них частичка самого меня, а я частичка их среды… Все, что
               есть  хорошего  и  дурного  в  них,  есть  в  той  или  иной мере  и  у  меня.  Может  быть,  у  меня
               немного  тоньше  кожа,  чем  у  этого  вот  упитанного  боровка,  может  быть,  поэтому  я
               болезненней реагирую на все, и наверняка поэтому я — честно на войне, а не „работаю на
               оборону“,  и  именно  поэтому  тогда  зимой,  в  Могилеве,  когда  я  увидел  в  автомобиле
               свергнутого  императора,  уезжавшего  из  Ставки,  и  его  скорбные  губы,  и  потрясающее,
               непередаваемое положение руки, беспомощно лежавшей на колене, я упал на снег и рыдал,
               как  мальчишка…  Ведь  вот  я  по-честному  не  приемлю  революцию,  не  могу  принять!  И
               сердце  и  разум  противятся…  Жизнь  положу  за  старое,  отдам  ее,  не  колеблясь,  без  позы,
               просто, по-солдатски. А многие ли на это пойдут?»
                     Бледнея,  с  глубочайшей  волнующей  яркостью  воскресил  он  в  памяти  февральский
               богатый  красками  исход  дня,  губернаторский  дом  в  Могилеве,  чугунную  запотевшую  от
               мороза  ограду  и  снег  по  ту  сторону  ее,  испещренный  червонными  бликами  низкого,
               покрытого  морозно-дымчатым  флером,  солнца.  За  покатым  свалом  Днепра  небо  крашено
               лазурью,  киноварью,  ржавой  позолотой,  каждый  штрих  на  горизонте  так  неосязаемо
               воздушен,  что  больно  касаться  взглядом.  У  выезда  небольшая  толпа  из  чинов  Ставки,
               военных,  штатских…  Выезжающий  крытый  автомобиль.  За  стеклом,  кажется,  Фредерикс
               41 и царь, откинувшийся на спинку сиденья. Осунувшееся лицо его с каким-то фиолетовым
               оттенком.  По  бледному  лбу  косой  черный  полукруг  папахи,  формы  казачьей  конвойной
               стражи.
                     Листницкий почти бежал мимо изумленно оглядывавшихся на него людей. В глазах его
               падала от края черной папахи царская рука, отдававшая честь, в ушах звенели бесшумный
               ход  отъезжающей  машины  и  унизительное  безмолвие  толпы,  молчанием  провожавшей
               последнего императора…
                     По лестнице дома, где помещался штаб полка, Листницкий поднимался медленно. У
               него еще дрожали щеки и кровянисто слезились припухшие заплаканные глаза. На площадке
               второго  этажа  он  выкурил  подряд  две  папиросы,  протирая  пенсне,  через  две  ступеньки


                 41   В.Фредерикс — граф, министр царского двора
   258   259   260   261   262   263   264   265   266   267   268