Page 646 - Тихий Дон
P. 646
расстегнул ворот защитного кителя, со вздохом сказал:
— Направьте их в Казанскую.
Кудинов удивленно поднял брови:
— А потом?
— А оттуда — в Вешенскую… — снисходительно пояснил офицер, щуря холодные
голубые глаза. И, плотнее сжав губы, жестко закончил: — Я не знаю, господа, почему вы с
ними церемонитесь? Время сейчас как будто не такое. Эту сволочь, являющуюся
рассадником всяких болезней, как физических, так и социальных, надо истреблять.
Нянчиться с ними нечего! Я на вашем месте поступил бы именно так.
На другой день в пески вывели первую партию пленных в двести человек.
Изможденные, иссиня-бледные, еле передвигающие ноги красноармейцы шли как тени.
Конный конвой плотно окружал их нестройно шагавшую толпу… На десятиверстном
перегоне Вешенская — Дубровка двести человек были вырублены до одного. Вторую
партию выгнали перед вечером. Конвою было строго приказано: отстающих только рубить, а
стрелять лишь в крайнем случае. Из полутораста человек восемнадцать дошли до
Казанской… Один из них, молодой цыгановатый красноармеец, в пути сошел с ума. Всю
дорогу он пел, плясал и плакал, прижимая к сердцу пучок сорванного душистого чабреца. Он
часто падал лицом в раскаленный песок, ветер трепал грязные лохмотья бязевой рубашки, и
тогда конвоирам были видны его туго обтянутая кожей костистая спина и черные
потрепавшиеся подошвы раскинутых ног. Его поднимали, брызгали на него водой из
фляжек, и он открывал черные, блещущие безумием глаза, тихо смеялся и, раскачиваясь,
снова шел.
Сердобольные бабы на одном из хуторов окружили конвойных, и величественная и
дородная старуха строго сказала начальнику конвоя:
— Ты ослобони вот этого чернявенького. Умом он тронулся, к богу стал ближе, и вам
великий грех будет, коли такого-то загубите.
Начальник конвоя — бравый рыжеусый подхорунжий — усмехнулся:
— Мы, бабуня, лишнего греха не боимся на душу принимать. Все одно из нас
праведников не получится!
— А ты ослобони, не противься, — настойчиво просила старуха. — Смерть-то над
каждым из вас крылом машет…
Бабы дружно поддержали ее, и подхорунжий согласился.
— Мне не жалко, возьмите его. Он теперь не вредный. А за нашу доброту — молочка
нам неснятого по корчажке на брата.
Старуха увела сумасшедшего к себе в хатенку, накормила его, постелила ему в
горнице. Он проспал сутки напролет, а потом проснулся, встал спиной к окошку, тихо запел.
Старуха вошла в горенку, присела на сундук, подперла щеку ладонью, долго и зорко
смотрела на худощавое лицо паренька, потом басовито сказала:
— Ваши-то, слыхать, недалеко…
Сумасшедший на какую-то секунду смолк и сейчас же снова запел, но уже тише.
Тогда старуха строго заговорила:
— Ты, болезный мой, песенки брось играть, не прикидывайся и голову мне не морочь.
Я жизню прожила, и меня не обманешь, не дурочка! Умом ты здоровый, знаю… Слыхала,
как ты во сне гутарил, да таково складно!
Красноармеец пел, но все тише и тише. Старуха продолжала:
— Ты меня не боись, я тебе не лиха желаю. У меня двух сынков в германскую войну
сразили, а меньший в эту войну в Черкасском помер. А ить я их всех под сердцем
выносила… Вспоила, вскормила, ночей смолоду не спала… Вот через это и жалею я всех
молодых юношев, какие в войсках служат, на войне воюют… — Она помолчала немного.
Смолк и красноармеец. Он закрыл глаза, и чуть заметный румянец проступил на его
смуглых скулах, на тонкой худой шее напряженно запульсировала голубая жилка.
С минуту стоял он, храня выжидающее молчание, затем приоткрыл черные глаза.