Page 647 - Тихий Дон
P. 647

Взгляд  их  был  осмыслен  и  полыхал  таким  нетерпеливым  ожиданием,  что  старуха  чуть
               приметно улыбнулась.
                     — Дорогу на Шумилинскую знаешь?
                     — Нет, бабуня, — чуть шевеля губами, ответил красноармеец.
                     — А как же ты пойдешь?
                     — Не знаю…
                     — То-то и оно! Что же мне с тобой теперича делать?
                     Старуха долго выжидала ответа, потом спросила:
                     — А ходить-то ты можешь?
                     — Пойду как-нибудь.
                     — Зараз  тебе  как-нибудь  нельзя  ходить.  Надо  идтить  ночьми  и  шагать  пошибче,  ох,
               пошибче! Переднюй ишо, а тогда дам я тебе харчей и в поводыри внучонка, чтоб он дорогу
               указывал, и — в час добрый! Ваши-то, красные, за Шумилинской стоят, верно знаю. Вот ты
               к  ним  и  припожалуешь.  А  шляхом вам нельзя  идтить,  надо  —  степью,  логами  да  лесами,
               бездорожно, а то казаки перевстренут, и беды наберетесь. Так-то, касатик мой!
                     На  другой  день,  как  только  смерклось,  старуха  перекрестила  собравшихся  в  дорогу
               своего  двенадцатилетнего  внучонка  и  одетого  в  казачий  зипун  красноармейца,  сурово
               сказала:
                     — Идите с богом! Да, глядите, нашим служивым не попадайтеся!.. Не за что, касатик,
               не  за  что!  Не  мне  кланяйся,  богу  святому!  Я  не  одна  такая-то,  все  мы,  матери,  добрые…
               Жалко ить вас, окаянных, до смерти! Ну, ну, ступайте, оборони вас господь! — и захлопнула
               окрашенную желтой глиной покосившуюся дверь хатенки.

                                                              IV

                     Каждый день Ильинична просыпалась чуть свет, доила корову и начинала стряпаться.
               Печь в доме не топила, а разводила огонь в летней кухне, готовила обед и снова уходила в
               дом к детишкам.
                     Наталья медленно оправлялась после тифа. На второй день троицы она впервые встала
               с  постели,  прошлась  по  комнатам,  с  трудом переставляя  иссохшие от  худобы  ноги,  долго
               искала  в  головах  у  детишек  и  даже  попробовала,  сидя  на  табуретке,  стирать  детскую
               одежонку.
                     И все время с исхудавшего лица ее не сходила улыбка, на ввалившихся щеках розовел
               румянец,  а  ставшие  от  болезни  огромными  глаза  лучились  такой  сияющей  трепетной
               теплотой, как будто после родов.
                     — Полюшка, расхороша моя! Не забижал тебя Мишатка, как я хворала? — спрашивала
               она  слабым  голосом,  протяжно  и  неуверенно  выговаривая  каждое  слово,  гладя  рукою
               черноволосую головку дочери.
                     — Нет, маманя! Мишка толечко раз меня побил, а то мы с ним хорошо игрались, —
               шепотом отвечала девочка и крепко прижималась лицом к материнским коленям.
                     — А бабушка жалела вас? — улыбаясь, допытывалась Наталья.
                     — Дюже жалела!
                     — А чужие люди, красные солдаты вас не трогали?
                     — Они у нас телушку зарезали, проклятые! — баском ответил разительно похожий на
               отца Мишатка.
                     — Ругаться нельзя, Мишенька! Ишь ты, хозяин какой! Больших нельзя черным словом
               обзывать! — назидательно сказала Наталья, подавляя улыбку.
                     — Это  бабка  их  так  обзывала,  спроси  хоть  у  Польки, —  угрюмо  оправдывался
               маленький Мелехов.
                     — Верно, маманя, и курей они у нас всех дочиста порезали!
                     Полюшка оживилась: блестя черными глазенками, стала рассказывать, как приходили
               на баз красноармейцы, как они ловили кур и уток, как просила бабка Ильинична оставить на
   642   643   644   645   646   647   648   649   650   651   652