Page 27 - Ночь перед Рождеством
P. 27
— А, скверная баба! — закричал голова, обтирая полою лицо и поднявши кнут. Это движение
заставило всех разойтиться с ругательствами в разные стороны. — Экая мерзость! —
повторял он, продолжая обтираться. — Так кузнец утонул! Боже ты мой! а какой важный
живописец был! какие ножи крепкие, серпы, плуги умел выковывать! Что за сила была! Да, —
продолжал он, задумавшись, — таких людей мало у нас на селе. То-то я, ещё сидя в
проклятом мешке, замечал, что бедняжка был крепко не в духе. Вот тебе и кузнец! был, а
теперь и нет! А я собирался было подковать свою рябую кобылу!…
И, будучи полон таких христианских мыслей, голова тихо побрёл в свою хату.
Оксана смутилась, когда до неё дошли такие вести. Она мало верила глазам Переперчихи и
толкам баб, она знала, что кузнец довольно набожен, чтобы решиться погубить свою душу.
Но что, если он в самом деле ушёл с намерением никогда не возвращаться в село? А вряд ли
и в другом месте где найдётся такой молодец, как кузнец! Он же так любил её! Он долее всех
выносил её капризы! Красавица всю ночь под своим одеялом поворачивалась с правого бока
на левый, с левого на правый — и не могла заснуть. То, разметавшись в обворожительной
наготе, которую ночной мрак скрывал даже от неё самой, она почти вслух бранила себя; то,
приутихнув, решалась ни о чём не думать — и всё думала. И вся горела; и к утру влюбилась
по уши в кузнеца.
Чуб не изъявил ни радости, ни печали об участи Вакулы. Его мысли заняты были одним: он
никак не мог позабыть вероломства Солохи и сонный не переставал бранить её.
Настало утро. Вся церковь ещё до света была полна народа. Пожилые женщины в белых
намитках[57], в белых суконных свитках набожно крестились у самого входа церковного.
Дворянки в зелёных и жёлтых кофтах, а иные даже в синих кунтушах с золотыми назади
усами, стояли впереди их. Дивчата, у которых на головах намотана была целая лавка лент, а
на шее монист, крестов и дукатов, старались пробраться ещё ближе к иконостасу. Но впереди
всех стояли дворяне и простые мужики с усами, с чубами, с толстыми шеями и только что
выбритыми подбородками, всё большею частию в кобеняках, из-под которых выказывалась
белая, а у иных и синяя свитка. На всех лицах, куда ни взглянь, виден был праздник. Голова
облизывался, воображая, как он разговеется колбасою; дивчата помышляли о том, как они
будут
ковзаться с хлопцами на льду; старухи усерднее, нежели когда-либо, шептали молитвы. По
всей церкви слышно было, как козак Свербыгуз клал поклоны. Одна только Оксана стояла как
будто не своя: молилась и не молилась. На сердце у неё столпилось столько разных чувств,
одно другого досаднее, одно другого печальнее, что лицо её выражало одно только сильное
смущение; слёзы дрожали на глазах. Дивчата не могли понять этому причины и не
подозревали, чтобы виною был кузнец. Однако ж не одна Оксана была занята кузнецом. Все
миряне заметили, что праздник как будто не праздник; что как будто всё чего-то недостаёт.
Как на беду, дьяк после путешествия в мешке охрип и дребезжал едва слышным голосом;
правда, приезжий певчий славно брал баса, но куда бы лучше, если бы и кузнец был, который
всегда, бывало, как только пели «Отче наш» или «Иже херувимы», всходил на крылос и
выводил оттуда тем же самым напевом, каким поют и в Полтаве. К тому же он один
исправлял должность церковного титара[58]. Уже отошла заутреня; после заутрени отошла
обедня… куда ж это, в самом деле, запропастился кузнец?
* * *
Ещё быстрее в остальное время ночи нёсся чёрт с кузнецом назад. И мигом очутился Вакула
около своей хаты. В это время пропел петух.
— Куда? — закричал он, ухватя за хвост хотевшего убежать чёрта, — постой, приятель, ещё
Page 27/37