Page 113 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 113
широко улыбаются, глаза весело блестят, слышится ненадолго гул моря… Я тоже смеюсь.
Внимание освежилось, и я могу продолжать.
Никакой спорт, никакие развлечения и игры никогда не доставляли мне такого
наслаждения, как чтение лекций. Только на лекции я мог весь отдаваться страсти и понимал,
что вдохновение не выдумка поэтов, а существует на самом деле. И я думаю, Геркулес после
самого пикантного из своих подвигов не чувствовал такого сладостного изнеможения, какое
переживал я всякий раз после лекций.
Это было прежде. Теперь же на лекциях я испытываю одно только мучение. Не
проходит и получаса, как я начинаю чувствовать непобедимую слабость в ногах и в плечах;
сажусь в кресло, но сидя читать я не привык; через минуту поднимаюсь, продолжаю стоя,
потом опять сажусь. Во рту сохнет, голос сипнет, голова кружится… Чтобы скрыть от
слушателей свое состояние, я то и дело пью воду, кашляю, часто сморкаюсь, точно мне
мешает насморк, говорю невпопад каламбуры и в конце концов объявляю перерыв раньше,
чем следует. Но главным образом мне стыдно.
Мои совесть и ум говорят мне, что самое лучшее, что я мог бы теперь сделать, — это
прочесть мальчикам прощальную лекцию, сказать им последнее слово, благословить их и
уступить свое место человеку, который моложе и сильнее меня. Но пусть судит меня бог, у
меня не хватает мужества поступить по совести.
К несчастию, я не философ и не богослов. Мне отлично известно, что проживу я еще не
больше полугода; казалось бы, теперь меня должны бы больше всего занимать вопросы о
загробных потемках и о тех видениях, которые посетят мой могильный сон. По почему-то
душа моя не хочет знать этих вопросов, хотя ум и сознает всю их важность. Как 20–30 лет
назад, так и теперь, перед смертию, меня интересует одна только наука. Испуская последний
вздох, я все-таки буду верить, что наука — самое важное, самое прекрасное и нужное в
жизни человека, что она всегда была и будет высшим проявлением любви и что только ею
одною человек победит природу и себя. Вера эта, быть может, наивна и несправедлива в
своем основании, но я не виноват, что верю так, а не иначе; победить же в себе этой веры я
не могу.
Но не в этом дело. Я только прошу снизойти к моей слабости и понять, что оторвать от
кафедры и учеников человека, которого судьбы костного мозга интересуют больше, чем
конечная цель мироздания, равносильно тому, если бы его взяли да и заколотили в гроб, не
дожидаясь, пока он умрет.
От бессонницы и вследствие напряженной борьбы с возрастающею слабостью, со мной
происходит нечто странное. Среди лекции к горлу вдруг подступают слезы, начинают
чесаться глаза, и я чувствую страстное, истерическое желание протянуть вперед руки и
громко пожаловаться. Мне хочется прокричать громким голосом, что меня, знаменитого
человека, судьба приговорила к смертной казни, что через каких-нибудь полгода здесь в
аудитории будет хозяйничать уже другой. Я хочу прокричать, что я отравлен; новые мысли,
каких не знал я раньше, отравили последние дни моей жизни и продолжают жалить мой
мозг, как москиты. И в это время мое положение представляется таким ужасным, что мне
хочется, чтобы все мои слушатели ужаснулись, вскочили с мест и в паническом страхе, с
отчаянным криком бросились к выходу.
Не легко переживать такие минуты.
II
После лекции я сижу у себя дома и работаю. Читаю журналы, диссертации или
готовлюсь к следующей лекции, иногда пишу что-нибудь. Работаю с перерывами, так как
приходится принимать посетителей.
Слышится звонок. Это товарищ пришел поговорить о деле. Он входит ко мне со
шляпой, с палкой и, протягивая ко мне ту и другую, говорит:
— Я на минуту, на минуту! Сидите, college! Только два слова!