Page 316 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 316
делает там, как служит, а знаю только, что он лакей. Мне, когда я вышла за него, было
двадцать лет, меня томило любопытство, мне хотелось чего-нибудь получше; ведь есть
же, — говорила я себе, — другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и пожить…
Любопытство меня жгло… вы этого не понимаете, но, клянусь богом, я уже не могла владеть
собой, со мной что-то делалось, меня нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна, и
поехала сюда… И здесь всё ходила, как в угаре, как безумная… и вот я стала пошлой,
дрянной женщиной, которую всякий может презирать.
Гурову было уже скучно слушать, его раздражал наивный тон, это покаяние, такое
неожиданное и неуместное; если бы не слезы на глазах, то можно было бы подумать, что она
шутит или играет роль.
— Я не понимаю, — сказал он тихо, — что же ты хочешь?
Она спрятала лицо у него на груди и прижалась к нему.
— Верьте, верьте мне, умоляю вас… — говорила она. — Я люблю честную, чистую
жизнь, а грех мне гадок, я сама не знаю, что делаю. Простые люди говорят: нечистый
попутал. И я могу теперь про себя сказать, что меня попутал нечистый.
— Полно, полно… — бормотал он.
Он смотрел ей в неподвижные, испуганные глаза, целовал ее, говорил тихо и ласково, и
она понемногу успокоилась, и веселость вернулась к ней; стали оба смеяться.
Потом, когда они вышли, на набережной не было ни души, город со своими
кипарисами имел совсем мертвый вид, но море еще шумело и билось о берег; один баркас
качался на волнах, и на нем сонно мерцал фонарик.
Нашли извозчика и поехали в Ореанду.
— Я сейчас внизу в передней узнал твою фамилию: на доске написано фон Дидериц, —
сказал Гуров. — Твой муж немец?
— Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он православный.
В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз на море и молчали.
Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые
облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой шум
моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело
внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же
равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном равнодушии к
жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения,
непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с молодой
женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный в виду
этой сказочной обстановки — моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, как, в
сущности, если вдуматься, всё прекрасно на этом свете, всё, кроме того, что мы сами мыслим
и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве.
Подошел какой-то человек — должно быть, сторож, — посмотрел на них и ушел. И эта
подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришел
пароход из Феодосии, освещенный утренней зарей, уже без огней.
— Роса на траве, — сказала Анна Сергеевна после молчания.
— Да. Пора домой.
Они вернулись в город.
Потом каждый полдень они встречались на набережной, завтракали вместе, обедали,
гуляли, восхищались морем. Она жаловалась, что дурно спит и что у нее тревожно бьется
сердце, задавала всё одни и те же вопросы, волнуемая то ревностью, то страхом, что он
недостаточно ее уважает. И часто на сквере или в саду, когда вблизи их никого не было, он
вдруг привлекал ее к себе и целовал страстно. Совершенная праздность, эти поцелуи среди
белого дня, с оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара, запах моря и постоянное
мелькание перед глазами праздных, нарядных, сытых людей точно переродили его; он
говорил Анне Сергеевне о том, как она хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо
страстен, не отходил от нее ни на шаг, а она часто задумывалась и всё просила его сознаться,