Page 317 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 317
что он ее не уважает, нисколько не любит, а только видит в ней пошлую женщину. Почти
каждый вечер попозже они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад; и
прогулка удавалась, впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы.
Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо, в котором он извещал, что у него
разболелись глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой. Анна Сергеевна заторопилась.
— Это хорошо, что я уезжаю, — говорила она Гурову. — Это сама судьба.
Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали целый день. Когда она садилась в
вагон курьерского поезда и когда пробил второй звонок, она говорила:
— Дайте, я погляжу на вас еще… Погляжу еще раз. Вот так.
Она не плакала, но была грустна, точно больна, и лицо у нее дрожало.
— Я буду о вас думать… вспоминать, — говорила она. — Господь с вами, оставайтесь.
Не поминайте лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно, потому что не следовало бы
вовсе встречаться. Ну, господь с вами.
Поезд ушел быстро, его огни скоро исчезли, и через минуту уже не было слышно шума,
точно всё сговорилось нарочно, чтобы прекратить поскорее это сладкое забытье, это
безумие. И, оставшись один на платформе и глядя в темную даль, Гуров слушал крик
кузнечиков и гудение телеграфных проволок с таким чувством, как будто только что
проснулся. И он думал о том, что вот в его жизни было еще одно похождение или
приключение, и оно тоже уже кончилось, и осталось теперь воспоминание… Он был
растроган, грустен и испытывал легкое раскаяние; ведь эта молодая женщина, с которой он
больше уже никогда не увидится, не была с ним счастлива; он был приветлив с ней и
сердечен, но всё же в обращении с ней, в его тоне и ласках сквозила тенью легкая насмешка,
грубоватое высокомерие счастливого мужчины, который к тому же почти вдвое старше ее.
Всё время она называла его добрым, необыкновенным, возвышенным; очевидно, он казался
ей не тем, чем был на самом деле, значит, невольно обманывал ее…
Здесь на станции уже пахло осенью, вечер был прохладный.
«Пора и мне на север, — думал Гуров, уходя с платформы. — Пора!»
III
Дома в Москве уже всё было по-зимнему, топили печи, и по утрам, когда дети
собирались в гимназию и пили чай, было темно, и няня ненадолго зажигала огонь. Уже
начались морозы. Когда идет первый снег, в первый день езды на санях, приятно видеть
белую землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и в это время вспоминаются юные
годы. У старых лип и берез, белых от инея, добродушное выражение, они ближе к сердцу,
чем кипарисы и пальмы, и вблизи них уже не хочется думать о горах и море.
Гуров был москвич, вернулся он в Москву в хороший, морозный день, и когда надел
шубу и теплые перчатки и прошелся по Петровке, и когда в субботу вечером услышал звон
колоколов, то недавняя поездка и места, в которых он был, утеряли для него всё очарование.
Мало-помалу он окунулся в московскую жизнь, уже с жадностью прочитывал по три газеты
в день и говорил, что не читает московских газет из принципа. Его уже тянуло в рестораны,
клубы, на званые обеды, юбилеи, и уже ему было лестно, что у него бывают известные
адвокаты и артисты и что в докторском клубе он играет в карты с профессором. Уже он мог
съесть целую порцию селянки на сковородке…
Пройдет какой-нибудь месяц, и Анна Сергеевна, казалось ему, покроется в памяти
туманом и только изредка будет сниться с трогательной улыбкой, как снились другие. Но
прошло больше месяца, наступила глубокая зима, а в памяти всё было ясно, точно расстался
он с Анной Сергеевной только вчера. И воспоминания разгорались всё сильнее. Доносились
ли в вечерней тишине в его кабинет голоса детей, приготовлявших уроки, слышал ли он
романс или орган в ресторане, или завывала в камине метель, как вдруг воскресало в памяти
всё: и то, что было на молу, и раннее утро с туманом на горах, и пароход из Феодосии, и
поцелуи. Он долго ходил по комнате и вспоминал, и улыбался, и потом воспоминания