Page 72 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 72
порешить. Сама, говорит, слыхала, как хозяин с хозяйкой шептались…» Ну, недаром сердце
болело! — «Кто же ты сама?» — спрашиваю. — «А я, говорит, ихняя стряпуха…» Ладно…
Вылез я из кибитки и пошел к купцу. Разбудил его и говорю: «Так и так, говорю, Петр
Григорьич, дело не совсем чисто… Успеешь, ваше степенство, выспаться, а теперь, пока есть
время, одевайся, говорю, да подобру-здорову подальше от греха…» Только что он стал
одеваться, как дверь отворилась, и здравствуйте… гляжу — мать царица! — входят к нам в
комнатку хозяин с хозяйкой и три работника… Значит, и работников подговорили… Денег у
купца много, так вот, мол, поделим… У всех у пятерых в руках по ножику длинному… По
ножику-то… Запер хозяин на замов двери и говорит: «Молитесь, проезжие, богу… А ежели,
говорит, кричать станете, то и помолиться не дадим перед смертью…» Где уж тут кричать?
У нас от страху и глотку завалило, не до крику тут… Купец заплакал и говорит:
«Православные! Вы, говорит, порешили меня убить, потому на мои деньги польстились. Так
тому и быть, не я первый, не я последний; много уж нашего брата-купца на постоялых
дворах перерезано. Но за что же, говорит, братцы православные, моего извозчика убивать?
Какая ему надобность за мои деньги муки принимать?» И так это жалостно говорит! А
хозяин ему: «Ежели, говорит, мы его в живых оставим, так он первый на нас доказчик. Всё
равно, говорит, что одного убить, что двух. Семь бед, один ответ… Молитесь богу, вот и всё
тут, а разговаривать нечего!» Стали мы с купцом рядышком на коленки, заплакали и давай
бога молить. Он деток своих вспоминает, я в ту пору еще молодой был, жить хотел… Глядим
на образа, молимся, да так жалостно, что и теперь слеза бьет… А хозяйка, баба-то, глядит на
нас и говорит: «Вы же, говорит, добрые люди, не поминайте нас на том свете лихом и не
молите бога на нашу голову, потому мы это от нужды». Молились мы, молились, плакали,
плакали, а бог-то нас и услышал. Сжалился, значит… В самый раз, когда хозяин купца за
бороду взял, чтоб, значит, ножиком его по шее полоснуть, вдруг кто-то ка-ак стукнет со
двора по окошку! Все мы так и присели, а у хозяина руки опустились… Постучал кто-то по
окошку да как закричит: «Петр Григорьич, кричит, ты здесь? Собирайся, поедем!» Видят
хозяева, что за купцом приехали, испужались и давай бог ноги… А мы скорей на двор,
запрягли и — только нас и видели…
— Кто же это в окошко стучал? — спросил Дымов.
— В окошко-то? Должно, угодник божий или ангел. Потому акромя некому… Когда
мы выехали со двора, на улице ни одного человека не было… Божье дело!
Пантелей рассказал еще кое-что, и во всех его рассказах одинаково играли роль
«длинные ножики» и одинаково чувствовался вымысел. Слышал ли он эти рассказы от
кого-нибудь другого, или сам сочинил их в далеком прошлом и потом, когда память
ослабела, перемешал пережитое с вымыслом и перестал уметь отличать одно от другого? Всё
может быть, но странно одно, что теперь и во всю дорогу он, когда приходилось
рассказывать, отдавал явное предпочтение вымыслам и никогда не говорил о том, что было
пережито. Теперь Егорушка всё принимал за чистую монету и верил каждому слову,
впоследствии же ему казалось странным, что человек, изъездивший на своем веку всю
Россию, видевший и знавший многое, человек, у которого сгорели жена и дети, обесценивал
свою богатую жизнь до того, что всякий раз, сидя у костра, или молчал, или же говорил о
том, чего не было.
За кашей все молчали и думали о только что слышанном. Жизнь страшна и чудесна, а
потому какой страшный рассказ ни расскажи на Руси, как ни украшай его разбойничьими
гнездами, длинными ножиками и чудесами, он всегда отзовется в душе слушателя былью, и
разве только человек, сильно искусившийся на грамоте, недоверчиво покосится, да и то
смолчит. Крест у дороги, темные тюки, простор и судьба людей, собравшихся у костра, —
всё это само по себе было так чудесно и страшно, что фантастичность небылицы или сказки
бледнела и сливалась с жизнью.
Все ели из котла, Пантелей же сидел в стороне особняком и ел кашу из деревянной
чашечки. Ложка у него была не такая, как у всех, а кипарисовая и с крестиком. Егорушка,
глядя на него, вспомнил о лампадном стаканчике и спросил тихо у Степки: