Page 37 - А зори здесь тихие
P. 37
37
А еще висела возле дверей ручка от звонка, и ее надо было все время дергать, чтобы
звонок звонил. И сквозь все Сонино детство прошел этот тревожный дребезг: днем и ночью,
зимой и летом. Папа брал чемоданчик и в любую погоду шел пешком, потому что извозчик
стоил дорого. А вернувшись, тихо рассказывал о туберкулезах, ангинах и малярии, и
бабушка поила его вишневой наливкой.
У них была очень дружная и очень большая семья: дети, племянники, бабушка,
незамужняя мамина сестра, еще какая-то дальняя родственница, и в доме не было кровати, на
которой спал бы один человек, а кровать, на которой спали трое, была.
Еще в университете Соня донашивала платья, перешитые из платьев сестер: серые и
глухие, как кольчуги. И долго не замечала их тяжести, потому что вместо танцев бегала в
читалку и во МХАТ, если удавалось достать билет на галерку. А заметила, сообразив, что
очкастый сосед по лекциям совсем не случайно пропадает вместе с ней в читальном зале.
Это было уже спустя год, летом. А через пять дней после их единственного и незабываемого
вечера в Парке культуры и отдыха имени Горького сосед подарил ей тоненькую книжечку
Блока и ушел добровольцем на фронт.
Да, Соня и в университете носила платья, перешитые из платьев сестер. Длинные и
тяжелые, как кольчуги…
Недолго, правда, носила: всего год. А потом надела форму. И сапоги на два номера
больше.
В части ее почти не знали: она была незаметной и исполнительной и попала в
зенитчицы случайно. Фронт сидел в глухой обороне, переводчиков хватало, а зенитчиц – нет.
Вот ее и откомандировали вместе с Женькой Комельковой после того боя с «мессерами». И,
наверно, поэтому ее голос услыхал один старшина.
– Вроде Гурвич крикнула?
Прислушались: тишина висела над грядой, только чуть посвистывал ветер.
– Нет, – сказала Рита. – Показалось.
Далекий, слабый, как вздох, голос больше не слышался, но Васков, напрягшись, все
ловил и ловил его, медленно каменея лицом. Странный выкрик этот словно застрял в нем,
словно еще звучал, и Федот Евграфыч, холодея, уже догадывался, уже знал, что он означает.
Глянул стеклянно, сказал чужим голосом:
– Комелькова, за мной. Остальным здесь ждать.
Васков тенью скользил впереди, и Женька, задыхаясь, еле поспевала за ним. Правда,
Федот Евграфыч налегке шел, а она – с винтовкой да еще в юбке, которая на бегу
оказывается всегда уже, чем следует. Но главное, Женька столько сил отдавала тишине, что
на остальное почти ничего не оставалось.
А старшина весь заостренный был, на тот крик заостренный. Единственный, почти
беззвучный крик, который уловил он вдруг, узнал и понял. Слыхал он такие крики, с
которыми все отлетает, все растворяется и потому звенит. Внутри звенит, в тебе самом, и
звона этого последнего ты уже никогда не забудешь. Словно замораживается он и холодит,
сосет, тянет за сердце, и потому так спешил сейчас комендант.
И потому остановился, словно на стену налетел, вдруг остановился, и Женька с разбегу
стволом его под лопатку клюнула. А он и не оглянулся даже, а только присел и руку на
землю положил – рядом со следом.
Разлапистый след был. С рубчиками.
– Немцы?.. – жарко и беззвучно дохнула Женька.
Старшина не ответил. Глядел, слушал, принюхивался, а кулак стиснул так, что
косточки побелели. Женька вперед глянула: на осыпи темнели брызги. Васков осторожно
поднял камешек: черная густая капля свернулась на нем, как живая. Женька дернула
головой, хотела закричать и – задохнулась.
– Неаккуратно, – тихо сказал старшина и повторил: – Неаккуратно…
Бережно положил камешек тот, оглянулся, прикидывая, кто куда шел да кто где стоял.
И шагнул за скалу.