Page 124 - И дольше века длится день
P. 124
тяжелому взгляду немигающих рысьих глаз и напряженной, как против ветра, посадке в
седле. Но никто из осмеливавшихся приблизиться к нему по неотложным делам не знал, что
омрачился хаган не столько потому, что обнаружился вызывающий факт непослушания
какой-то вышивальщицы и ее неизвестного возлюбленного, сколько потому, что случай этот
напомнил ему совсем другую историю, оставившую горький, неизгладимый, постыдный
след в его душе.
И снова, кровоточа, обжигая душу, припомнилось ему пережитое в молодости, когда он
еще носил свое исконное имя Темучин, когда никто еще не мог предположить, что в нем,
сироте, безотцовщине Темучине, грядет Повелитель Четырех Сторон Света, когда и сам он
еще не помышлял ни о чем подобном. Тогда, в далекой молодости, пережил он трагедию и
позор. Молодая, посватанная родителями еще с детства, жена его Бортэ в дни медового
месяца была похищена при набеге соседнего племени меркитов, и, пока он сумел отбить ее в
ответном набеге, прошло немало дней, много дней и ночей, подсчитывать которые с
точностью у него не хватало сил и теперь, когда он шел с многотысячным войском на
завоевание Запада, дабы утвердить и сделать навеки недосягаемым на троне мирового
господства свое имя, дабы все затмить и… все забыть.
В ту далекую ночь, когда подлые меркиты беспорядочно бежали после трехдневной
кровопролитной схватки, когда они бежали, бросив табуны и стойбища, бежали под
страшным, беспощадным натиском, только бы спасти свои жалкие жизни, от возмездия,
когда исполнилась клятва мести, в которой было сказано:
…Древнее, издалека видное свое знамя
Я окропил перед походом кровью жертвы,
В свой низко рокочущий, обтянутый
Воловьей кожей барабан я ударил.
На своего черногривого бегунца я сел верхом.
Свой стеганый панцирь я надел.
Свой грозный меч я в руки взял.
С удит-меркитами я буду биться до смерти…
Весь народ меркитский я истреблю до мальца,
Пока их земли не станут пустыми…
Когда эта страшная клятва исполнилась сполна в ночи, оглашенной криками и
воплями, среди бегущих в панике, среди преследуемых удалялась крытая повозка. «Бортэ!
Бортэ! Где ты? Бортэ!» — кричал и звал Темучин в отчаянии, кидаясь по сторонам и нигде ее
не находя, и когда наконец он настиг крытую повозку и его люди перебили с ходу возниц, то
Бортэ откликнулась на зов: «Я здесь! Я Бортэ!» — и спрыгнула с повозки, а он скатился с
коня, и они бросились друг другу навстречу и обнялись во тьме. И в то мгновение, когда
молодая жена оказалась в его объятиях, целая и невредимая, он ощутил, как неожиданный
удар в сердце, незнакомый чуждый запах, должно быть, крепко прокуренных усов,
оставшийся от чьего-то прикосновения на ее теплой, гладкой шее, и замер, прикусив губы до
крови. А вокруг шла схватка, битва, расправа одних над другими…
С той минуты он уже не ввязывался в бой. Посадив вызволенную из плена жену в
повозку, повернул назад, пытаясь совладать с собой, чтобы не высказать сразу то, что
прожгло его. И мучился потом всю жизнь. Понимал — не по своей воле оказалась жена в
руках врагов. И, тем не менее, какой ценой удалось ей не пострадать? Ведь ни один волос с
ее головы не упал. Судя по всему, Бортэ в плену не была мученицей, нельзя было сказать,
что вид у нее был настрадавшийся. Нет, и потом откровенного разговора об этом у них не
возникало.
Когда те немногочисленные меркиты, которым не удалось после разгрома откочевать в
другие страны или в труднодоступные места, уже не представляли ни малейшей опасности,
когда они пошли в пастухи и прислугу, превратились в рабов, никому не понятна была