Page 127 - И дольше века длится день
P. 127

И  на  том  все  улеглось,  все  стихло  вокруг,  стоянка  опустела.  И  только  тогда  стали
               слышны в стороне собачий лай, ржание лошадей, какие-то невнятные голоса на привалах.
                     У  юрты  вышивальщицы  Догуланг  догорал  костер.  Поглотив  суету,  муки  борения
               людские,  бесстрастно  глядели  безмятежно  сияющие,  беззвучные  звезды  на  опустевшее
               пространство, точно тому, что случилось, и следовало быть…
                     Двигаясь,  как  во  сне,  сотник  Эрдене  нащупал  онемевшими  вмиг,  похолодевшими
               руками узду на голове запасного коня, стащил ее, не ощущая собственных усилий, и бросил
               коню под ноги. Глухо брякнули удила. Эрдене услышал свое стесненное дыхание, дышать
               становилось все тяжелее. Но он еще нашел в себе силы, чтобы прихлопнуть лошадь по холке.
               Эта лошадь теперь была ни к чему, теперь она была свободна, никакой нужды в ней не было,
               и она побежала себе рысцой в ближайший ночной табун. А сотник Эрдене бесцельно побрел
               по степи, не ведая сам, куда идет, зачем идет. За ним тихо ступал в поводу его звездолобый
               Акжулдуз  —  верный  и  неразлучный  боевой  конь,  на  котором  сотник  Эрдене  ходил  в
               сражения,  но  на  котором  так  и  не  удалось  ускакать,  угоняя  от  злой  судьбины  повозку  с
               любимой женщиной и народившимся ребенком.
                     Сотник  шел  наугад,  как  слепой;  глаза  его  были  полны  слез,  стекавших  по  мокрой
               бороде,  и  ровно  струящийся  лунный  свет  судорожно  колыхался  на  его  согбенных,
               вздрагивающих  плечах…  Он  брел,  как  изгнанный  из  стаи  одинокий  дикий  зверь,
               предоставленный в целом мире самому себе: сможешь жить — живи, не сможешь — умри. И
               больше никакого выбора… Что было делать теперь ему, куда было деваться? Не оставалось
               ничего, кроме как умереть, убить себя ударом ножа, ударом в грудь, в нестерпимо ноющее
               сердце, и тем самым унять, прекратить эту сжигающую его боль или же исчезнуть, сгинуть,
               сбежать, затеряться где-нибудь навсегда…
                     Сотник упал на землю и, глухо рыдая, пополз на животе, обдирая о камни ладони и
               ногти, но земля не расступилась, потом он поднялся на колени и нащупал на поясе нож…
                     В степи было безмолвно, пустынно и звездно. Лишь верный конь Акжулдуз терпеливо
               стоял рядом в лунном озарении, всхрапывая, в ожидании приказа хозяина…
                     В то утро, прежде чем двинуться в поход, барабанщики, заранее собранные на холме,
               ударили  сигнал  сбора  войска.  И,  ударив,  добулбасы  уже  не  стихали,  сотрясая  округу
               нарастающим, надсадным гулом тревоги. Барабаны из воловьих кож рокотали, ярились, как
               дикие звери в западне, созывая на казнь блудницы, вышивальщицы знамен, — мало кто знал,
               что имя ее Догуланг, — родившей в походе ребенка.
                     И выстраивались под шаманский гул барабанов конные когорты при всем оружии, как
               на параде, полукружьем вокруг холма, сотня за сотней, а по флангам располагались обозы с
               поклажей и на них весь подсобный люд, всякого рода походные мастеровые — юртовщики,
               оружейники, шорники, швеи, мужчины и женщины, все молодые, все плодоносящей поры.
               Это  всем  им  в  устрашение  и  назидание  устраивалась  показательная  казнь.  Всякий,
               посмевший нарушить повеление хагана, будет лишен жизни!
                     Добулбасы  продолжали  греметь  на  холме,  холодя  кровь  в  жилах,  вызывая  в  душах
               оцепенение страха, а потому и согласие с тем, чему предстояло быть по воле Чингисхана, и
               даже одобрение тому.
                     И  вот  под  гул  несмолкающих  добулбасов  на  холм  пронесли  в  золотом  паланкине
               самого  хагана,  учинявшего  казнь  опасной  ослушницы,  так  и не  назвавшей  имени  того,  от
               кого она родила. Паланкин опустили на рыжем холме посреди знамен, купающихся в первых
               лучах  солнца,  развеваюшихся  на  ветру,  с  расшитыми  шелком  огнедышашими  драконами.
               Это  его,  хагана,  символом  был  дракон  в  могучем  прыжке,  но  он  и  не  подозревал,  что
               вышивальщица,  одухотворившая  шитье,  имела  в  виду  не  его,  а  другого.  Того,  кто  был
               драконом, стремительным и бесстрашным в ее объятиях. И никому вокруг было невдомек,
               что за это она теперь и расплачивалась головой.
                     И  та  минута  приближалась.  Барабаны  постепенно  сбавляли  громкость  с  тем,  чтобы
               смолкнуть перед казнью, накаляя этим напряженную тишину, когда в страшном ожидании
               время  расплывается,  распадается  и  замирает,  и  затем  снова  оглушительно  и  яростно
   122   123   124   125   126   127   128   129   130   131   132