Page 147 - Горячий снег
P. 147

были вздрогнувшие черточки бровей.
                     — Очень плохо!.. А ты скажи, почему возле орудия, когда я струсила, ты меня как-то
               очень странно обнимал — защищал, да? Спасибо тебе, лейтенант. Я здорово струсила.
                     — Не заметил.
                     — Подожди!.. — Она отвела воротник от губ, брови ее уже перестали вздрагивать от
               этого неожиданного смеха. — А что было, когда я ушла к орудию Чубарикова?
                     — Там погиб Сергуненков.
                     — Сергуненков?  Это  тот  застенчивый  мальчик  —  ездовой?  У  которого  лошадь  ногу
               сломала? Подожди, я сейчас вспомнила. Когда шли сюда, Рубин мне сказал  одну  жуткую
               фразу: «Сергуненков и на том свете свою погибель никому не простит». Что это такое?
                     — Никому? —  переспросил  Кузнецов  и,  отворачиваясь,  ощутил  инистую  льдистость
               воротника,  как  влажным  наждаком  окорябавшего  щеку. —  Только  зачем  он  тебе  это
               говорил?
                     «Да, и я виноват, и я не прощу себе этого, — возникло у Кузнецова. — Если бы у меня
               хватило тогда воли остановить его… Но что я скажу ей о гибели Сергуненкова? Говорить об
               этом  — значит говорить о том, как все было. Но почему я помню это, когда погибло две
               трети батареи? Нет, не могу почему-то забыть!..»
                     — Я не хочу говорить о гибели Сергуненкова, — решительно ответил Кузнецов. — Нет
               смысла сейчас говорить.
                     — Господи, — шепотом сказала она, — как мне жаль вас всех, мальчиков…
                     А он, слушая ее голос, в котором звучали страдание и жалость ко всем, а значит, и к
               нему,  думал  между  тем:  «Неужели  она  любит  Дроздовского?  Неужели  ее  губ,  неприятно
               искусанных,  распухших,  мог  касаться  он?  И  неужели  она  не  могла  заметить,  что  у
               Дроздовского холодные, безжалостные глаза, в которые неприятно смотреть?»
                     — Что  ты  так  на  меня  смотришь,  лейтенант,  родненький? —  мягко-волнистым,  как
               послышалось ему, шепотом спросила она. — Смотришь и смотришь, будто ни разу меня не
               видел…
                     Он глухо ответил:
                     — Я зайду к Давлатяну. И не называй меня родненьким. Ты и меня жалеешь? Я еще не
               ранен и не убит. Тем более не хочу умирать бессмысленно и глупо.
                     — А  разве  смерть  бывает  умной,  лейтенант?  Хочу,  чтобы  ты,  миленький,  остался
               живым. Чтоб ты долго жил. Сто пятьдесят лет. У меня счастливое слово. Ты будешь жить сто
               пятьдесят лет. И у тебя будет жена и пятеро детей. Ну, прощай. Я к раненым… Нет, почему
               ты  так  смотришь  на  меня,  лейтенант?  Наверно,  я  тебе  нравлюсь  немного?  Да?  Вот  не
               знала! — Она придвинулась к нему, отогнула одной рукой мех воротника от губ, взглянула с
               пытливым удивлением. — Ой, как все это глупо и странно, кузнечик!
                     — Почему «кузнечик»?
                     — Кузнецов,  кузнечик…  А  ты  разве  не  любишь  кузнечиков?  Когда  я  их  слышу,
               становится очень легко. Представляю почему-то теплую ночь, сено в поле и такую красную
               луну над озером. И кузнечики везде…
                     Несло  холодом  от  речного  льда,  и  этот  ледяной,  низовой  ветер  шевелил  полу  ее
               полушубка. Ее глаза, улыбаясь, поблескивали, темнели над меховым воротником, отогнутым
               книзу ее рукой в белой варежке; белеющим инеем обросли полоски бровей, мохнато торчали,
               отвердели кончики ресниц, и Кузнецову опять показалось, что зубы ее тихонько постукивали
               и  она  чуть-чуть  вздрагивала  плечами,  как  будто  замерзла  вся.  И  совершенно  явно
               представилось ему, что зубы так постукивали не у нее и говорила сейчас не она, а кто-то
               другой и другим голосом, что нет ни берега, ни зарева, ни немецких танков, — и он стоит с
               кем-то  около  подъезда  в  декабрьскую  ночь  после  катка;  вьюжный  дым  сносит  с  крыш,  и
               фонари над снежными заборами переулка в сеющейся мгле… Когда это было? И было ли
               это? И кто был с ним?
                     — Хочешь поцеловать меня?.. Мне показалось, что ты хочешь… У  тебя  нет сестры?
               Нас ведь обоих могут убить, кузнечик…
   142   143   144   145   146   147   148   149   150   151   152